Эрнст Юнгер
Излучения
(февраль 1941 — апрель 1945)
Сар-Потери, 18 февраля 1941
Прибытие до рассвета на грузовокзал Авен, где меня разбудили, вырвав из глубокого забытья. Видел чудесный сон: я, одновременно ребенок и мужчина, как всегда еду своей старой дорогой в школу из Вунсторфа в Ребург в маленьком вагончике узкоколейки. В Винцларе я выхожу и продолжаю путь пешком по шпалам. Была ночь, так как в стороне отцовского дома светились следы взлетающих в темноту пуль. Но в то же время — и день, слева от меня лежали залитые солнцем поля. На одном из них, покрытом густой зеленью посевов, я вижу ожидающую меня мать, прекрасную молодую женщину. Я сажусь рядом с ней, и, так как я устал, она берется за край пашни, точно за зеленое одеяло, и натягивает его над нами.
Я почувствовал себя счастливым; пока я стоял на холодном погрузочном пути и отдавал распоряжения, это видение долго согревало меня.
Переход до Сар-Потери, устройство на квартиры. Я у двух старых дам, одной из них 82 года, — она видела три войны. Ее ужин, к которому я добавил немного колбасы, был более чем скуден; он состоял, в сущности, из трех картофелин, прикрытых на плите керамической грелкой. Устройство называется угольной тушилкой, блюдо томится в ней без доступа воздуха.
Сар-Потери, 20 февраля 1941
Прошелся вблизи вокзала, на керамической фабрике поинтересовался происхождением земли, давшей этой местности ее звучное имя. Пройдя немного вперед по шпалам, добрался до карьера, выкопанного в буром и удивительно белом песке. Я надеялся найти здесь окаменелости, но не обнаружил их. В заброшенной выработке стояли озерца воды, временами ее, по-видимому, сильно затопляло; на дне ее росли ивы на высоту человеческого роста, ощетинившиеся тонкими корешками; точно мхи пробились они на стволах и ветках, — прекрасный пример того, как каждая часть растения способна произвести другую. Сила жизни нераздельно живет во всей постройке. Мы, люди, уже утратили это искусство, и там, где в наших культурах красуются цветы и листья, никогда уже больше не увидишь корней. Находясь в опасности, мы жертвуем совсем иными, более духовными органами, определяя им роль щупальцев в неведомом, — разумеется, за счет жизни одиночек. На этом зиждятся все наши современные достижения.
На обратном пути вдруг повалившая снежная крупа осыпала землю. Но в садах я уже заметил орешник и волчник в цвету, их ветви были окутаны цветочным флером, точно мохнатой сиренью, в защищенных местах — кучки подснежников, для которых сейчас, думаю, самое время, особенно после суровой зимы. Их зовут здесь «цветами святого Иосифа», день которого празднуют 19 марта.
Сар-Потери, 21 февраля 1941
Сон под утро: я в маленькой аптеке, где покупаю всякую всячину, затем Рем разбудил меня. Прежде чем открыть глаза, я быстро взглянул на пакет с надписью «Брауншвейгские эластичные прокладки». Иногда происходят всякие странности.
Чтение: «Рене» Юлиуса Лермина; эту книгу дала мне моя хозяйка. Довольно забавно, в стиле «Трех мушкетеров», в ней описывается раскол в партиях в 1815 году. Натыкаешься на места, перерастающие развлекательное чтение, например: «В любом заговорщике всегда обнаружишь какую-нибудь детскую черту». Это суждение я могу подтвердить исходя из собственного опыта.
Сар-Потери, 22 февраля 1941
Утром сквозь дрему размышлял об экзотических книгах. Вроде «Тайн Красного моря» Анри де Монфрея, в ней живут мерцание кораллов, перламутра и тонкий запах моря. Кроме того, книга Мирбо{1} «Сад страданий». Этот сад с дорожками из красного толченого кирпича полон пышной зелени и массы ярких пионов. Все это изобилие растет на бесчисленных трупах кули, создававших сад своим мучительным подневольным трудом, а ныне безымянно гниющих в его земле. Заслуга книги в том, что красоту и ужас мира она показывает поделенными поровну, Как две силы, в своей игре и смешении напоминающие тех выброшенных на берег морских чудовищ, у которых великолепие радужной оболочки прикрывает грозную оснастку их вооружения. В этом глубочайшем взаимопроникновении рая и ада, когда оттенки страсти и страдания сливаются воедино, словно пестрая чаща первобытного леса на далеком острове, судьба готовит духу зрелище неслыханного рода.
Затем о Вагнере. Я увидел его в новом, полном умысла для нашего времени свете. Мне очевидно заблуждение Бодлера, обладающего, впрочем, истинным пониманием древнего и вечного. Мысли о могуществе актерского дара перевоплощения, искусно оживляющего забытые времена и исчезнувшие культуры, так что они обретают голос, подобно мертвецам, когда их цитируют. Чистое колдовство — ворожить живой кровью у врат подземного мира. Предметы наливаются красками, и самый острый глаз не отличит правду от обмана. Призрак обретает плоть, становится исторической персоной, достигает триумфа и лавров, зеленеющих, как настоящие. Что толку опровергать его, спорить с ним, — он здесь, так как грянул его час. Вот все, в чем он виноват, и, соответственно, не в его персоне дело. Искусство — это оранжерея ушедших времен; расхаживаешь по нему, как по зимнему саду или салону с цветущими пальмами. И его не должно судить, ибо страх перед исчезновением всеобъемлющ, а желание сохранить хотя бы тень — слишком понятно. Но, вопреки всему этому, — Ницше, сражавшийся и павший в ледяных бурях. Таковы образцы, перед которыми наша молодежь стоит, словно Геракл на распутье.
В связи со случаем Ницше — Вагнера вспоминаешь о метеовышках, с которых в зависимости от состояния атмосферы видны различные фигуры погоды. Часть из них, отдаленных, профетически определяя будущее, оставляет нас между тем в неведении относительно сроков его наступления. Другие же, ближние, отвечают здешнему климату, и, хотя дыхание катастрофы уже ощутимо, именно эти, находящиеся вдали от горнего света, определяют нашу уверенность в прогнозе. Но у чародея все это занесено на одну дощечку.
Сен-Мишель, 24 февраля 1941
Прощание с Сар-Потери, прежде всего с моей восьмидесятидвухлетней старой девой; утром у ее постели я высказал ей свою благодарность. Затем на марше — сперва по легкому морозцу, потом под мокрым снегом. Место — нежилое, с множеством разрушенных и покинутых домов; из маленькой речки торчит танк, струи обтекают его. По этому поводу уже существуют мифы; говорят, водитель сам переехал через перила моста, дабы не сделать машину добычей немцев. На дверях домов, в которые вернулись жители, в знак их присутствия прикреплены белые холщовые полоски. Эти люди выглядят еще более голодными и жалкими, чем жители Сар-Потери. Стайки босых замерзших детей жмутся у полевых кухонь. В домах с шумом бегают крысы; кошки глядят из пустых оконных проемов.
Я живу с Ремом у хозяйки, муж которой в плену в Германии. Ей, кажется, к сорока, но она еще вполне приглядна, бодра, гостеприимна и охотно рассказывает о муже, о котором усердно хлопочет. Тем не менее она не кажется мне недоступной, она полна той живости, какую могут придать только свежие и жизнерадостные впечатления. И то и другое одновременно существует в одном и том же сердце, ибо в сфере духовного нет места расчету, и в ней все не так однозначно, как в мире физического. Соответственно и многие мужчины ведут себя, чего я раньше не мог понять, совсем не так, как Отелло, а умеют, особенно в зрелом браке, прощать.
Сен-Мишель, 27 февраля 1941
Как всегда, под утро самые яркие сны. Я принимаю участие в собрании, развлекающемся передразниванием умерших или забытых политиков. И это не подготовленные роли, а моментальный импульс, когда то один то другой из присутствующих поднимается с места и мимикой и жестами вызывает всеобщее веселье. Так, например, я видел одного крупного осанистого мужчину, он жестикулировал, как Бисмарк, и снискал себе тем самым бурные аплодисменты. Я обратил внимание, что кое-какие совершенно незначительные жесты вызывали особое оживление и смех, — правда, лишь у некоторых. Из этого я заключил, что речь здесь шла о современниках, быть может коллегах, т, е. оставшиеся в живых члены маленьких, ушедших в прошлое кружков бурно аплодировали образам, юмор которых был недоступен никому, кроме них.
На первый взгляд общество это производило впечатление собрания высших государственных чиновников или генералов на покое, какими их иногда видят в клубах, развлекающимися анекдотами или забытыми персоналиями. Здесь, однако, есть еще один нюанс — зрелище человеческой истории, утратившей горечь и вызывающей веселье. Сверкнула черта детскости, нередко удивляющая в старых забытых сановных персонах. Было, конечно, что-то и от plaudite amici,[1] когда в речах присутствовала ирония и самоирония.