Джон Херси
Возлюбивший войну
1
Я проснулся внезапно, словно от грохота неожиданно ударившей волны - в сознании пронеслись слова: "Боевой вылет!"
Я сел на край койки и ногами нащупал летные сапоги; даже в августе мне нравилось, прежде чем одеться, немного понежить пальцы на цигейковой подкладке обуви. Потом я согнулся и почесал спину.
Как всегда, я опередил Салли. В те дни у меня в голове будто стучал будильник, и по утрам, когда предстояли вылеты, он поднимал меня как раз перед приходом Салливена. Салли направлял вам в лицо ослепительный луч фонарика и рявкал: "Встать! Выкатываться! Завтрак в два тридцать, инструктаж в три..." Часы подъема варьировались, но будильник у меня в голове почти всегда опережал Салли на несколько секунд.
Сегодня мне предстояло совершить предпоследний вылет. При мысли об этом я почувствовал, что во мне словно открылись маленькие краники и ледяная вода заструилась по жилам. Я вновь попытался сосчитать свои вылеты, мне всегда казалось, что я допускаю какую-то ошибку.
Так вот: Лориан; Бремен - в тот день я встретил Дэфни; Сен-Назер; Антверпен; Моль - тогда у меня замерзли ноги; Гельголанд; Лориан - тогда взорвался самолет Бреддока; Киль - тогда на нашей машине возник пожар; Сен-Назер - огонь зенитной артиллерии; Вильгельмсхафен, где нам по-настоящему пришлось жарко; Бремен; Ле-Ман; Хюльс; Гамбург - тогда нам дважды пришлось заходить на боевой курс; Ле-Ман; Нант; Херойя - в начале июльского "блица"; Гамбург; снова Гамбург - в тот день не стало Линча; несостоявшийся налет на Кассель; Варнемюнде с листовками; Кассель - после сепаратного мира, заключенного мною, и, наконец, рейд на Пуа, оказавшийся почти детской забавой.
Всего двадцать три вылета, двадцать четвертый сегодня; двадцать пять и - домой... Я откинулся на кровати и постучал костяшками пальцев о деревянную стенку: не сглазить бы!
Но где же Салли? Почему сегодня не появляется Салли?
При слабом свете лампочки, которую с вечера оставил гореть у себя над кроватью какой-то бедняга, дабы не видеть кошмарных снов, я разглядел у противоположной стены грузную фигуру моего командира Базза Мерроу; он лежал на боку, поджав ноги, и спал сладким сном младенца. Я видел белый горб простыни и прямоугольники фотографий на стенке - кокетливые, в зазывающих позах дамочки. Базз говорил, что ему стоит лишь протянуть руку, чтобы коснуться пышного бюста Даниели Дарью. Базз мог спать таким же глубоким сном, как холм, что возвышается за моим окном в Донкентауне.
Затем я вспомнил сон, вернее, обрывки сна. Какая-то прогулка с Дэфни; мы находились в безводной местности и торопливо шли куда-то среди скал. Нет, не то. Было вот как.
Мы пробили облака и увидели рассвет - бескрайнюю перламутровую простыню с морщинами высококучевых и перистых облаков, расстилавшуюся над континентом. Под нами лежало нечто похожее на грязную, набухшую от влаги вату - именно такая погода стояла в те месяцы в Англии и на Канале. Всякий раз, начиная наши опасные полеты, либо возвращаясь из них, то перед рассветом, то в сумерках после заката, мы пробивались сквозь эту вату, разрезая ее крыльями машин, как лопатами. Пожалуй, эти рассветы и закаты доставляли мне тогда ни с чем не сравнимое наслаждение, если не считать того, что дарила Дэфни. Во сне я видел светлеющее небо - груды золота, пирамиды апельсинов, огонь, пожирающий зеленые изгороди, снег на горных вершинах, кучи дымящихся осенних листьев, ватных богов и херувимов, гряду розоватых облаков, радужные пленки нефти на воде, потоки льющегося вина. Мой сон был красочным. Я видел все тот же перламутр, целый горный хребет из перламутра; темный, синий, серый, зеленый, он подавлял бы своей мощью, если бы не его бесконечное разнообразие и неуловимая изменчивость, что делало его похожим на шелк одного из платьев Дэфни.
Дэфни была с нами, в пилотской кабине, позади моего сиденья, где обычно во время взлета стоял флегматичный бортинженер-стрелок Хендаун.
Я отчетливо видел во сне нашу кабину: два штурвала - мой и Мерроу, циферблаты, переключатели, лампочки, кнопки, обступавшие нас, словно толпа на Таймс-сквер в канун Нового года.
Итак, мы вынырнули из облаков и теперь летели в гигантской раковине неба; я взглянул на Мерроу, мне хотелось проверить, как он воспринимает открывшееся зрелище.
Мерроу оставался Мерроу - машиной, озабоченной лишь тем, чтобы поднять двадцать семь тонн металла по дороге из разреженного воздуха. Ко всем чертям рассветы, они для вторых пилотов! Верзила сидел, наклонившись над штурвалом, как делал всегда, управляя машиной. Огромный, в кожаной куртке с откинутым на плечи рыжеватым меховым воротником, с расстегнутой у горла застежкой-молнией... Ни дать ни взять полицейский мотоциклист - наглый, уверенный, что не встретит сопротивления со стороны своих жертв. Мы еще не достигли высоты, где обычно включали кислород, и потому Мерроу пока не застегивал шлем - чашечка для подбородка из твердой кожи болталась на обращенной ко мне стороне лица, подбитый мехом козырек смотрел куда-то вверх; я мог видеть только выпуклость головного телефона, эту чашечку для подбородка и летные очки; очки он сдвинул на лоб, концы их эластичной завязки торчали на самой макушке мягкого шлема. На правом виске Мерроу, из-под резинки очков, выбивалась прядь жирных светлых волос.
Во сне я видел Мерроу таким, каким привык видеть в начале срока нашей службы в Англии, - ближе к концу он стал совсем иным.
Базз не боролся с машиной, как некоторые другие, в том числе и я, потому что я - недоросток и хуже достаю управление. Он управлял кораблем играючи, кончиками пальцев, все его движения отличались удивительной пластичностью и такой же пластичностью отличался каждый маневр самолета. Рядом со мной, на соседнем кресле громоздилось нечто мощное, некий внушительный механизм из железных мускулов, кожи, ткани, меха и резины. И все же Мерроу покорял машину не силой, а скорее лаской. Его пальцы, управляя "крепостью", касались кнопки автопилота с неожиданной для всего облика Базза мягкостью - такой же неожиданностью казалась способность самой этой маленькой кнопки влиять на эту тяжелую махину. Мерроу держал штурвал, как рюмку с мартини или сигарету, когда полагал, что производит впечатление на дамочку.
Я наблюдал за ним и видел его лицо, не более и не менее выразительное, чем высотомер или шкала одного из указателей оборотов. Он неторопливо переводил взгляд с циферблата на циферблат, время от времени посматривал то на просветы над нами, то на разрывы между бесформенными громадами облаков внизу, и чувствовалось, что он ко всему равнодушен, кроме своего дела; иногда он взглядывал на своих ведомых и звено, летевшее впереди и выше. Он был невозмутим и действовал с точностью автомата.