Борис Изюмский
Нина Грибоедова
Хоть ты теперь померкшая звезда —
Мне до сих пор твоя краса сияет.
Ты мне поведала, что никогда
Из мира красота не исчезает.
Г. Леонидзе
Дни дружества, любви,
Надежд и грусти нежной…
А. Пушкин
Нине снился ее Поэт. Он глядел на нее ласково, сдвинув очки немного ниже переносицы, отчего казалось, что надел их нарочно и говорит не то, что думает.
— Нет, милая девочка, — с притворной строгостью хмурил Грибоедов густые брови, но глаза выдавали его, — это юное увлечение престарелым учителем рассеется, и…
Нина хотела возразить, что вовсе не увлечение и вовсе не престарелым, а самым молодым на свете, но тонкий, пронзительный голос ворвался в сон:
— Мацони! Мацони!
Нина, досадуя, что сон прервался на таком интересном месте, вскочила с постели и, подбежав к окну, отдернула шторы. В комнату хлынули утренние лучи солнца, легкий ветерок с гор, шум проснувшегося Тифлиса.
Над горой тек туман, казалось, кто-то набросил на вершину струящийся смех.
Внизу, под балконом, возле понурого ослика стоял худой продавец и, запрокинув черноволосую голову так, что виден был перекатывающийся кадык, кричал:
— Мацони! Мацони!
Кувшины с молоком выглядывали из карманов переметных сум — хурджинов на ослиной спине.
Нина ощутила даже кисловатый вкус молока на языке.
Она перегнулась через подоконник и, подперев щеки ладонями, стала с удовольствием глядеть вниз.
Проскакал по улице, клубя пылью, офицер на коне.
Пронесла с базара живую курицу тетушка Русудан. За угол завернула коляска без седока, а вслед за ней просеменил, жалобно крича, ослик, нагруженный корзинами с древесным углем для мангалов. Угольщик-имеретинец сам походил на обуглившуюся деревяшку.
На крик «Аба кай легви!» («Вот хороший инжир!») вышла няня Талала — просто так, прицениться.
Возле калитки соседнего дома мужчины играли в нарды. Пронес на плече кувшин с водой мальчонка. Поравнявшись с мужчиной в черкеске с газырями и в мягких бандули[1], пропел:
— Аба кай цхали! Цхали-и-и! (Вот хорошая вода! Вода!).
В Тифлисе все хорошее: и мацони, и инжир, и воздух, пахнущий укропом, и Майданский сад, и подступающие Махетские горы, и темные облака могучих чинар.
Нина нежно любила свой Тифлис — город балконов, буйных садов, узких кривых уличек, плоских крыш, открытых дворов. В них на дырявых подстилках боролись мальчишки, развешивали цветастое белье женщины; старухи в черных одеждах, сидя на деревянных лестницах, что-то шили и громко переговаривались.
На площади, возле обрыва, под матерчатым навесом проворные руки нанизывали на шампуры шашлык, и вкусный запах поджаренного мяса щекотал ноздри.
Кура то зеленоватой, то серо-синей лентой вилась к горам. А по городу перекатывался свитый из грубых нитей клубок вскриков, зазываний, проклятий, восторгов:
— Зелен лук!
— Деньги менять!
— Стары вещь покупаем!
— Сазизгари! (Подлец!)
— Ай, яблук дешов адам!
— Бичо, бичо! (Мальчик, мальчик!)
— Ведра, тазы починям!
— Делибаши! (Головорезы!)
Почти у самого лица Нины небольшая быстрая птица тарби на лету заглотнула стрекозу и, сверкнув черным крылом, исчезла.
Нина, умывшись, достала платье из легкой светлой материи — такие носят еще подростки, — не по возрасту полной груди было тесно в этой одежде. На маленькие ножки с крутым подъемом надела тоже светлые вышитые туфли на низких каблуках.
Дверь приоткрыла белая, как лунь, няня Талала. Она все не могла смириться с мыслью, что ее крошка Нинуца стала совсем взрослой, и по-прежнему, но безуспешно пыталась помогать ей.
Талала в доме Чавчавадзе служила лет сорок. В детстве Нина любила слушать рассказы няни о старом Тифлисе.
— Здесь, Нинуца, были в давности леса, — певуче говорила она. — Один охотник ранил оленя, он добежал до серного источника, омыл рану и… скрылся в лесу. А другой охотник фазана подстрелил. Фазан в серное озеро упал и как в горшке сварился. Вот, люди, деточка, и стали говорить: «Это Тпилиси» — значит, горячий.
А то рассказывала еще Талала о славном витязе Тариэле или сказку о злом горном духе Гуде, полюбившем девушку Нино из селения на берегу Арагви. Он разлучил накануне свадьбы Нино с ее женихом Сосико.
Нине всегда хотелось, чтобы сказка закончилась свадьбой, она даже просила об этом няню, но та неизменно отвечала:
— И рада бы, да правда не велит.
У няни почти все ее сказки почему-то были печальными: рассказывала ли она о прикованном к скале добром духе, бросившем вызов богам, или о карталинском несчастливце Сулхае, погибшем от рук разбойников.
Сама же Талала была воплощением доброты и жизнелюбия.
Сейчас, войдя, в комнату, она спросила, ласково глядя на Нину выцветшими глазами:
— Чистишь копытца, арчви?[2]
— Пойду к Прасковье Николаевне…
— Скачи, скачи, арчви…
* * *
Семья Александра Гарсевановича Чавчавадзе — его жена Соломэ, дети, мать Мариам, — пока строился их собственный дом в Тифлисе, снимала небольшой флигель во дворе у вдовы Прасковьи Николаевны Ахвердовой. Сам же каменный дом ее стоял под горой, неподалеку от тихого Сололакского ручья, был окружен фруктовым садом, виноградником, и чтобы попасть из флигеля к Ахвердовой, надо было перейти выгнутый мосток, переброшенный через ручей.
Прасковье Николаевне, в девичестве Арсеньевой, минуло сорок пять лет. Уроженка Петербурга, получившая в столице великолепное образование, она довольно поздно, тридцати двух лет, вышла замуж за вдовца из здешних мест, генерала Федора Исаевича Ахвердова, не побоялась двоих его детей — дочери Софьи и сына Егорушки. Вскоре у нее родилась и своя дочь, Дашенька. А через пять лет после женитьбы генерал умер, Прасковья Николаевна осталась в Тифлисе.
В доме ее всегда полным-полно народу: то зайдет стеснительный, неловкий Вильгельм Карлович Кюхельбекер, с которым Прасковья Николаевна была очень дружна, то часами в одиночестве музицирует Грибоедов, то подоспевают к обеду офицеры.
Но больше всего в доме Ахвердовой было детей.
Кроме своих, племянницы Ахвердова — Анны и еще более дальней родственницы — Вареньки Тумановой, юной княжны Манко, были дети Чавчавадзе — Нина, Давид, Катя.
Катя долгое время даже спала в одной комнате с Дашенькой.