Сергей Михайлович Голицын
Записки уцелевшего
И эту книгу я пишу из одного сознания долга — потому что в моих руках скопилось много рассказов и воспоминаний, и нельзя дать им погибнуть. Я не чаю своими глазами видеть ее напечатанной где-либо.
Александр Солженицын
Начинаю рассказ-историю нескольких, родственных между собой дворянских семей, историю одного мальчика, потом ставшего юношей, потом взрослым человеком. Хочу надеяться, что Бог даст мне здоровья и сил закончить свой труд, который я считаю главным в своей жизни.
Рассказ мой идет на фоне истории России после революции. Буду стараться писать объективно, как летописец, "добру и злу внимая равнодушно", буду передавать факты, надеясь в первую очередь на свою память. А выводы пусть сделают историки XXI века.
Много русских людей оставили после себя воспоминания. Но доводили их только до Октябрьской революции. Вот М. В. Нестеров прямо признавался, что слишком тяжело ему писать о пережитом в последующие годы. Писали о временах дореволюционных, писали о хорошем и о плохом, а дальше писать — рука останавливалась, а я, собираясь продолжать свои воспоминания, сознаю, какой груз взваливаю на свои плечи.[1]
Итак, наступил 1918 год. Москва, Георгиевский переулок, 14.
Привезли дрова — несколько кубических сажен, толстых и длинных березовых бревен, заполонили ими часть двора. Наверное, мой отец использовал свои прежние связи. Брат Владимир, наш лакей Феликс и лакей дедушки Александра Михайловича Никита принялись их пилить и колоть. Работали весело, щепки так и летели. Я таскал по три, по четыре полена в подвал. Не иначе как с тех дней и полюбил Владимир колоть дрова.
Печи и камины затопили по всему дому. Разлилось тепло. Стало как будто легче. Но только как будто. Голод надвигался. И это после хорошего урожая. В стране быстро наступила разруха, в города почти прекратился подвоз продуктов. А у крестьян запасы были немалые.
Многие представители бывших привилегированных классов ринулись в ту зиму из Петербурга и из Москвы на юг и на восток. Нет, не от страха перед большевиками они уезжали, как утверждают советские историки, а заставлял их голод. Да и в первое время большевики действовали нерешительно, а своими многочисленными декретами только стращали.
Уезжали в надежде отсидеться в своих имениях, в небольших городах, а потом, когда большевики уйдут, собирались вернуться к своим очагам. Большевики именно "сами уйдут", а не будут изгнаны, свергнуты.
На восток уехали дядя Коля Лопухин и дядя Саша Голицын со своими семьями. На юг уехали дядя Петя Лопухин, дядя Володя (Петрович) Трубецкой, Гагарины, Оболенские, Лермонтовы, Чертковы, Львовы. Они уезжали со своими многочисленными семьями, с нянями, с гувернантками, с некоторыми верными слугами, захватывали драгоценности, большее или меньшее количество вещей, а мебель и многое имущество оставляли на хранение другим своим верным слугам.
Потом, когда окраины России захватывали белые, все они шли им на службу и после поражения Деникина и Колчака оказывались в Париже, в Сербии, в Харбине, на правах эмигрантов.
Тогда в Москве, в Настасьинском переулке, существовала Ссудная касса, куда сдавали на хранение, притом якобы абсолютно надежное, не только золото и драгоценности, но и разные, казавшиеся тогда ценными облигации и бумаги.
Родители отца, так же как и его дядя князь Александр Михайлович, твердо заявили, что останутся в Москве. Мои родители, считая невозможным их покинуть, тоже решили остаться.
Переехали в подмосковные имения Шереметевы, Самарины, Осоргины. В Тамбовском имении укрылся дядя Альда — Александр Васильевич Давыдов с женой Екатериной Сергеевной — сестрой моей матери и с детьми. Крестьяне приняли его в свою общину, выделили ему участок, и он сам стал его обрабатывать.
Еще в конце семнадцатого года мой отец поступил на службу в некий Народный банк на должность заведующего Мясницким отделением. Какое отношение тот банк имел к Советской власти — не знаю. Отец также взялся быть посредником между уезжавшими родственниками и хранилищем драгоценностей в Настасьинском переулке. Разумеется, все эти драгоценности никогда не были возвращены их владельцам. А отец продолжал свою службу в банке добросовестно и аккуратно, получал паек и жалованье, которое стало называться «зарплатой». Паек был весьма скудный, сумма зарплаты с каждым месяцем все росла. А на черном рынке цены росли еще быстрее. И вскоре все служащие и рабочие поняли, что работают они, в сущности, бесплатно, только за паек. А паек все уменьшался, хотя до осьмушки, то есть до 50 граммов хлеба в день на человека, он дошел лишь на следующую зиму.
Отцу приходилось много ходить пешком, плохое питание и длительные прогулки чрезвычайно его утомляли, он нажил болезнь — расширение сердца, которой страдал всю последующую жизнь.
К сожалению, мало кто у нас знает лучшие произведения, посвященные той эпохе. Это "Доктор Живаго" Б. Пастернака, "В тупике" В. Вересаева и рассказы Пантелеймона Романова. Но надо надеяться, что они когда-нибудь будут у нас переизданы и читатель получит верное представление о временах первых лет революции.[2]
В Москве наступил голод. Хлеб подавался у нас маленькими кусочками, и то с мякиной. Повар Михаил Миронович приноровился печь котлеты из мелко рубленных картофельных очисток; тарелки по-прежнему разносили между обедающими лакеи Антон и Никита. А Глеб, уличенный в воровстве продуктов, ушел, но продолжал жить с семьей в подвале дома; говорили, что он заделался большевиком.
Мы ели всё, что подавалось на стол. А собачка Ромочка объявила голодовку. Бабушка ходила за нею, упрашивала ее проглотить хоть кусочек, а она смотрела на нее своими выразительными черными глазками и отворачивалась от мисочки, через неделю уступила и стала есть всё.
Меня переселили в детскую, где и без того стояли ряды кроватей и кроваток моих младших сестер Маши и Кати и детей дяди Владимира и тети Эли Трубецких — Гриши и Вари с их няней Кристиной. На моем месте поселился мой двоюродный брат Бумбук, иначе Владимир, старший из Львовых, корнет кавалергардского полка. Он куда-то уходил на весь день, а на столе лежала его книга — роскошное издание — история самого блестящего гвардейского полка. Я с интересом перелистывал страницы, наполненные портретами бравых офицеров и цветными картинками, на которых всадники в белых с золотом мундирах, в золотых касках, подняв шашки, скакали на вороных конях. А по утрам я любовался красивым и стройным, породистым юношей: он ухаживал за своими ногтями, мазал волосы чем-то красным и душился. Он уехал, а позднее погиб в рядах Белой армии. В изданной за границей книге «Кавалергарды» я прочел, как его эскадрон где-то на юге выбил красных из одной деревни, он застрелил комиссара и отошел, пеший. А тот оставался живым, приподнялся и, выстрелив Владимиру в спину, убил его наповал и сам тут же был изрублен шашками.