К. С. Петров-Водкин
О «Мире искусства»
Отрывки из воспоминаний
Возвращение в Россию было удручающим. Таможня выдала мне двести с лишним холстов моих работ, и сел я с ними на Каменноостровском в развалинах старого дома Иенсена.
Четыре года высидел среди напряженной художественной жизни Европы. Дикарем уединившись в мастерской на Монпарнасе, переоценил я и многое отбросил из полученного мною в русской школе.
С ученической старательностью проделал сотни этюдов по академиям Парижа и зарисовок, заново устанавливая мое отношение к натуре и изображению.
Я был полон впечатлений от Чимабуэ, Леонардо луврских — до Сезанна и Ван Гога; конкурирующая со мной молодежь стекалась туда из-за всех далей земного шара, мало-мальски затронутая европейской цивилизацией.
И вот, после этой кипучей атмосферы, критической к себе и другим работникам, очутиться в чиновничьей пустоте петербургских проспектов.
В те дни вспомнилось мне возвращение в Россию из Италии, ровно 50 лет тому назад, А.Иванова с его поразительными сокровищами, и трагическая его кончина на рубеже новых колоссальных замыслов.
Бескультурье живописное, и холодное безразличье, и злоба моей родины к ее детям, пробивающим новые пути, — момент был следующим: умчалась волна, поднятая в начале девятисотых годов дягилевским «Миром искусства».
Умирал несчастный Врубель. Реже и реже долетали из его клетки последние бредовые выкрики на клочках истрепанных бумажек. Его «Демон», распластанный на стене Третьяковской галереи, уже терял волшебство своего блеска.
Разрозненно выступала молодежь, перебарщивая импрессионизм и начала кубизма. Н.И. Кульбин на старости лет расправлял свои крылья, чтобы стать вождем живописных младенцев.
Декадентщиной еще несло изо всех щелей. Школы не было. В Академии, принятый для видимости омоложения оной в преподаватели, Я. Ционглинский казался отдушиной казенной школы, и так это больше казалось — по контрасту с остальной профессурой Академии.
Л.Бакст в студии Е.Н.Званцевой рафинировал «эстетику линии, образующей силуэт», предопределяя печатно пути живописи «от Человека к Камню».
В Москве в декадентской истоме доживало последние ресурсы «Золотое руно».
Одряхлел Савва Мамонтов и, путая даты, вспоминал птенцов своих Врубеля, Коровина, Шаляпина, давно покинувших гнездо Абрамцева.
И лишь на Знаменке седой, влюбленный в живопись юноша С.И. Щукин собирает диковины из боевой лаборатории Европы и страстно разъясняет бесконечным посетителям своих любимцев.
Первое живое слово, может быть со времен А.Иванова, выкрикивает этот ценитель живописного ремесла:
— Не красота, а тип. Вот это самое… Вот что важно… — заикаясь, повторял Сергей Иванович, бросал лозунг, раскрывающий новые перспективы для задыхающейся в болтовне молодежи. Мало кто в то недоброе время до конца уразумел это определение.
Посещаю мою Alma mater — Московскую школу. Встреча с Серовым.
Холодно здоровается со мной Валентин Александрович. Странно для учителя, а я был не из последних его учеников.
— Так… из Парижа… Ну, что же, офранцузились. Поругиваете нашего брата. Всех к черту — оставить на разводку Матисса.
Тут мне стало ясно: знамя, поднятое Щукиным, начало свое революционное дело. Молодежь щетинилась, переплескиваясь, как часто с ней бывает, за край смысла, становилась анархичной и отрицала всякую учебу. Серов, большой выдержки педагог и труженик в своем деле, болел за близкую ему молодежь, которая так доверчиво и восторженно десяток лет тому назад приняла его в руководство Московской школой, эта молодежь готова сорваться в хаос безделья и пробы на авось.
Дулся на меня В.А. до встречи с моими работами.
Спустя два года, помню, возвращались мы с Серовым с выставки, где был мой «Сон».
Маленького роста, коренастый, сутулый, шмыгая огромными ботами по тротуару Невскою проспекта, Валентин Александрович, по обычаю отрывисто и резко (даже в ласковости у него был резкий, ворчливый тон), заговорил:
— Да… Вы счастливый художник…
— Не потому ли, что возле «Сна» всероссийский скандал поднялся? — воскликнул я.
— Это глупости. Репин такой уж есть. Обольет. Подождите — умиляться начнет. За Репиным хвосты дрянные, всякие — заражают они Илью Ефимовича. Да… Не в этом дело, а вот аппарат у вас счастливый: глаз и воля… Берете вы натуру и из нее живопись делаете, а живопись только и убеждает в натуре.
— Ну, а у вас, Валентин Александрович?
— У меня, — он приостановился и как бы огрызнулся, — у меня аппарат фо-то-графический, на проверку, на подделку все прикидывает. Глаз дрянной. Да-с.
— Да это, может быть, просто честность особая?
— Что? Нет, милый мой художник, — это… это честное жульничество. Честное, потому что не виноват я в аппарате моем… Формулы натуры иные, чем формулы живописи, и только в формулах, присущих живописи, — полная ее выразительность, тогда это не болванки натуры, а искусство…
Происходил этот разговор в период подхода Серовым к «Иде Рубинштейн», к «Навзикае».
Передо мной развернулась драма этого замкнутого, напряженного в исканиях Живописи человека, попавшего в заколдованный крут натурализма. И он бросался в крайности; отыскивая материалы для живописи, он попадал на готовые формулы более счастливых, по его мнению, товарищей — от Репина, Цорна до Бакста.
Итак, я в Петербурге.
«Мира искусства», как официальной группы, еще не существовало. Вожди «Мира искусства» девятисотых годов и их друзья вливались в Союз русских художников, — это была организация московская с петербургским отделением.
Разрыв Москвы с Питером был неизбежен, и он назревал.
Издавна москвичи гордились, как филипповскими пирогами, своей «живописностью». Цорновские разводы широчайшей кистью, неисчерпывающие формы, а lа Архипов, броская, густо наслоенная краска а lа Репин — все эти признаки считались хорошим тоном и неотъемлемым достоянием Москвы-реки, а питерцы — жалкие графики, у них больше-таки акварелью балуются — европеизмом щеголяют — это вам, братцы, не «Три богатыря» нашего Васнецова, — говорили ядовито москвичи.
Правда, питерцы иногда и с этой стороны давали им уроки: малявинские «Бабы» девятисотых годов, бывшие одним из крупнейших событий в живописи тех лет, показали еще большую «широту» мазка и большую осмысленность петербуржца Малявина, бывшего в это время близким к «Миру искусства».
Как бы то ни было, для дальнейшего историка москвичи и питерцы вспоминаемого времени, может быть, окажутся «оба лучше», но в данном случае они должны были хотя бы на время разойтись, им было тесно, и они мелочно ссорились.