Анна Артемьева. Елена Рачева
58-я. Неизъятое
Истории людей, которые пережили то, чего мы больше всего боимся
Герои этой книги — люди, которые были в ГУЛАГе, том, сталинском, которым мы все сейчас друг друга пугаем. Одни из них сидели там по политической 58-й статье («Антисоветская агитация»). Другие там работали — охраняли, лечили, конвоировали.
Среди наших героев есть пианистка, которую посадили в день начала войны за «исполнение фашистского гимна» (это был Бах), и художник, осужденный за «попытку прорыть тоннель из Ленинграда под мавзолей Ленина».
Есть рассказ священника про первый религиозный экстаз и литовского партизана — про первого убитого им чекиста.
Есть профессора МГУ, выедающие перловую крупу из чужого дерьма, и инструктор служебного пса по кличке Сынок, который учил его ловить людей и подавать лапу. Есть девушки, накручивающие волосы на папильотки, чтобы ночью вылезти через колючую проволоку на свидание, и лагерная медсестра, уволенная за любовь к зэку.
В этой книге вообще много любви. И смерти. Доходяг, объедающих грязь со стола в столовой, красоты музыки Чайковского в лагерном репродукторе, тяжести кусков урана на тачке, вкуса первого купленного на воле пряника. И боли, и света, и крови, и смеха, и страсти жить.
Мы начали собирать эти рассказы для «Новой газеты», четыре года назад. Всем нашим героям было от 80-ти до ста лет. Они пускали нас в свои дома, наливали чай или водку, и не столько вспоминали, сколько прислушивались к себе, заново воссоздавали собственную жизнь, в последний раз сталкивались с собой, своей болью, страхом, от которого всю жизнь бежали или с которым свыклись. Рассказы звучали, как завещания, как последняя попытка понять, зачем это было — и с этим знанием уйти.
В Печоре, в доме окнами на бывшие лагерные бараки, удивительно красивая украинка Ольга Гончарук, плача и не закрывая лица, говорила про исковерканную лагерем жизнь, а ее немолодой уже сын смотрел на мать с ужасом и любовью: все это он слышал впервые.
В подмосковном поселке Клязьма пианистка Вера Геккер легко касалась клавиш рояля. Длинные тени падали на ее длинное платье, поскрипывали деревянные половицы, медленно лились аккорды Чайковского — и невозможно было представить, что пять лет Вера провела в лагерях в Средней Азии, и еще пять рояль был с ней в ссылке в Караганде.
Где-то на окраине Питера крепкий, высокий 101-летний Павел Галицкий весело вспоминал, как видел в Магадане американского президента Генри Уоллеса, как бежал по обледеневшей зимней дороге под Сусуманом встречать жену, спустя 18 лет приехавшую к нему в ссылку, как учил трех бывших профессоров работать кайлом. Глубокий низкий голос разносился по всей квартире, старик громко отхлебывал чай — и вдруг закричал: «Перемерли они! Все на Колыме перемерли…»
* * *
Вскоре оказалось, что большинство бывших заключенных никогда в жизни не говорили про лагерь. Многие до сих пор боятся нарушить подписку о неразглашении, данную в 1950-х годах, не разделяют СССР и нынешнюю Россию и не считают лагерное прошлое — прошлым. В каждом доме нам первым делом показывали справку о реабилитации — словно оправдание потерянных в лагере лет.
Большинству было больно вспоминать, кто-то замолкал посередине рассказа. Многие плакали. Но не тогда, когда говорили про голод или близкую смерть — а когда вспоминали надзирателя, просунувшего через кормушку камеры немного махорки; медсестру, носившую письма зэков на почту; жену, которая ждала 10 лет.
Мы решили: об этих проявлениях человеческого и нужно спрашивать. Не только про то, как били и унижали, но как выживали, поддерживали друг друга и держались. На что надеялись, чего ждали, чему радовались, что понимали о себе и людях. Как потом, после освобождения, вспоминали про лагерь, какие видели сны.
Почти всех героев этой книги мы спрашивали про самое страшное и самое радостное воспоминание жизни. Самыми страшными оказались первые дни в тюрьме, позже — лагерная повседневность, одинаковость дней, ощущение неизменности и безнадежности, которое накатывало через несколько лет.
Радости отличались. Неожиданно мы заметили, что много смеемся во время интервью, много слышим ярких, наполненных жизнью историй: как женщины вышивали на лагерных номерах цветочки, шили платья из наволочек и перебрасывали любовные письма через забор мужской зоны. Как бывший московский студент полюбил работу на шахте («Шахта затягивает, как море. Уголь в луче света очень красив»), убежденный атеист из Ярославля стал католическим священником, а юная тбилисская журналистка, член подпольной организации «Смерть Берии», встретила в Минлаге своего будущего мужа, литовского партизана: «Солнце, а он в курточке с молниями, они блестят… Когда нас сажали, молнии еще не придумали. Я ему говорю: «Юзеф, ну ты просто елочная игрушка!».
Мы узнавали, как лагерь ломал, корежил жизнь человека, рушил все его ценности — и создавал их заново. Сусанна Печуро, 18-летней девочкой осужденная на 25 лет лагерей, рассказывала, что навсегда поняла: нельзя выжить по принципу «ты умри сегодня, чтобы я — завтра». Выжить можно, только если есть о ком думать: «лучше я умру сегодня, чтобы ты прожил еще один день». Нас учили, как уцелеть в лагере: заботиться о ближних, не думать о будущем, не бояться смерти, не позволять себе опуститься физически…
Кажется, эти уроки были не про лагерь — про жизнь вообще.
* * *
В каждом интервью нам обязательно рассказывали про охрану. Чаще — с ненавистью, реже — с сочувствием. Вспоминали, как заключенные Минлага прятали в своем строю пьяных солдат, чтобы тех не наказало начальство, и сами подкармливали злую конвоиршу, дети которой тоже голодали. Как пожилой надзиратель ночью выпустил заключенную девочку из холодного карцера, накормил хлебом и разрешил греться на своем месте до утра.
Стало понятно: нельзя говорить только о тех, кто сидел. Следователи, конвоиры, надзиратели, цензоры писем, охранники на вышке, инструкторы служебных собак, лагерные врачи — что происходило с ними? Что они думали о своей работе, стране, о тех, кого стерегли? Мы приходили к ним так же, как к заключенным: не осуждать, не вешать ярлык, но выслушать и понять.
Репрессии разделили поколение наших дедов колючей проволокой, но объединили ощущением несвободы и собственной уязвимости, бедностью, голодом, страхом. Общее ощущение беды не ушло с годами, но схоронилось где-то глубоко в памяти. Так же, как на дне шкафов наших героев сохранились не изъятые при шмонах лагерные бушлаты, кружки, открытки, книжки. Нож, подаренный уголовниками на Колыме, лифчик, вышитый рыбной косточкой в калужской тюрьме. Фотографии и истории этих вещей тоже здесь есть.