Изредка признаки ласки к нам, детям, выражались у него тем же сдержанным образом. Никого не гладя по голове или по щеке, он сложенными косточками кулака упирался в лоб счастливца и сквозь зубы ворчал что-то вроде: «Ну…»
Бедная мать, утрачивая вместе с здоровьем и энергию, все полнела, и хотя никогда не была чрезмерно толста, но по мере прибавления семейства все реже и реже покидала кровать, обратившуюся наконец в мучительный одр болезни.
Набравшись, как я впоследствии узнал, принципов Руссо, отец не позволял детям употреблять сахару и духов; но доктора, в видах питания организма, присудили поить Васю желудковым кофеем с молоком. Напиток этот для нас, не знавших сахару, казался чрезвычайно вкусным, и Вася, еще плохо произносивший слова: Афанасий, брат и кофей, — каждое утро подходил ко мне и тянул к своей кружке, повторяя: «Ась, бать, фофа».
Почти ежедневно через залу, где мы играли, в кабинет к отцу проходил с бумагами его секретарь, Борис Антонович Овсяников. Часто последний обращался ко мне, обещая сделать превосходную игрушку — беговые санки, и впоследствии я не мог видеть Бориса Антоновича без того, чтобы не спросить: «Скоро ли будут готовы санки?» На это следовали ответы, что вот только осталось выкрасить, а затем высушить, покрыть лаком, обить сукном и т. д. Явно, что санки существовали только на словах.
Как раз по другую сторону улицы, против нашей квартиры, в большом, сером деревянном доме помещались музыканты квартировавшей во Мценске артиллерийской батареи. В настоящее время я полагаю, что бывавший у нас тогда в гостях генерал с золотыми эполетами был артиллерийский бригадный начальник, Алексей Петрович Никитин, впоследствии инспектор резервной кавалерии и граф. В то время, я помню, в гости к сестре Анюте приезжала с гувернанткой дочь Никитина, Лиза, которая подарила Анюте прелестную восковую куклу, открывавшую и закрывавшую глаза. Кукла эта, стоя на подставке, едва ли не была ростом больше самих девочек. По временам, вечером, съезжались у нас окрестные или зимующие в городе помещики, и пока в зале, куда детей не пускали, до полуночи играли в карты, приезжие кучера и форейторы разминались, стараясь согреться, на улице или на просторном дворе перед окошками. Увидав однажды, как они кулаками тузят друг друга, я, невзирая на свою обычную сдержанность, разразился болезненным криком, дошедшим до слуха отца, который, бросив гостей и карты, прибежал узнать, что случилось. На беду я во время плача был подвержен невольным спазматическим всхлипываниям, которые мешали твердому желанию перестать плакать.
В праздничные дни я с особенным любопытством и удовольствием смотрел, как в невысокую калитку против окон нашей детской один за другим, наклоняя голову, чтобы не зацепить высоким качающимся султаном за притолку, выходили со своими инструментами пестрые музыканты. Слышать военную музыку было для меня верхом наслаждения.
Не помню обстоятельств смерти бедного брата Васи. Впоследствии от няни, Елизаветы Николаевны, я узнал, что он погребен на Мценском монастырском кладбище.
Слуг по тому времени держали много; но выдающимся из них был камердинер отца, Илья Афанасьевич, сопровождавший его к Пирмонтским водам и в Дармштадт, откуда вместе с ними через Краков приехала в Новоселки моя мать. Впоследствии не раз она рассказывала о соляных каменоломнях Велички, где, кроме подземных улиц и жилищ из каменной соли, высечен храм, великолепно мерцающий при освещении.
Илья Афанасьевич, безусловно, подобно всем в доме, боявшийся отца, постоянно сохранял к нам, детям, какой-то внушительный и наставительный тон.
— Вам, батюшка барин, скоро надо учиться, schprechen sie deutsch, пойдете в полк да станете генералом, как Алексей Петрович, и стыдно будет без науки.
Это не мешало Илье Афанасьевичу весною из сочной коры ветлы делать для меня превосходные дудки, что давало мне возможность, конечно, в отсутствие отца бить в подаренный крестным отцом барабан, продолжая в то же время дуть в громогласную дудку.
Не могу сказать, при каких обстоятельствах мы переехали в Новоселки, но хорошо помню, что сестра Анюта заболела, и меня к ней на антресоли в детскую не допускали. Тем не. менее через Елизавету Николаевну и горничных я знал обо всем, что происходило наверху: как ежедневно приезжал туда доктор, как поставил за уши ребенку двенадцать пиявок и положил на голову пузырь со льдом. Мать не отходила от кровати ребенка, и наконец положение больной стало до того безнадежно, что на меня уже не обращали никакого внимания, и я упросил Елизавету Николаевну дозволить мне взглянуть на сестру. Та пустила меня наверх, запретивши говорить что-либо. Помнится, кто-то сказал: «Умирает». Не зная собственно, что это такое, я неслышной стопой подошел к кроватке, на которой лежала Анюта. Яркий румянец играл на ее детском лице, и большие голубые глаза неподвижно смотрели в потолок.
— Анюта, — сказал я, забывая запрещение.
Голубые глаза склонились ко мне с несомненною улыбкою, но остальное лицо оставалось неподвижно. Это было последним нашим свиданием. К вечеру того же дня девочка умерла, и мощный отец, хотя и ожидавший этого конца, упал в обморок.
В начале зимы того же года я снова помню себя во Мценске; но не на прежней квартире, а в зале какого-то купеческого дома. Помню, что на этот раз нас с матерью сопровождал не Илья Афанасьевич, а старый, еще дедовский слуга Филипп Агафонович, с которым впоследствии мне суждено было тесно сблизиться, так как он в продолжение нескольких лет был моим дядькой. Помню, что около меня часто повторялась слова: «царские похороны», но помню, что долго, и впоследствии слово «похороны» связывалось в моем воображении с чем-то, начинающимся со звука пох, вроде немецкого pochen — бухать.
Вечером во Мценске меня к матери посадили в заскрипевший по снегу возок, а затем Филипп Агафонович, держа меня на плече, тискался в соборе сквозь густую толпу народа. Помню, как хромой, знакомый нам, городничий крикнул Филиппу Агафоновичу. «Вот ты старый человек, а дурак! ребенка на такую тесноту несешь». Помню, как тот же Филипп Агафонович вынес меня обратно на паперть и сказал; «Постойте, батюшка, минуточку; я только мамашу…».
Оставшись один и увидав вокруг собора у ярких костров греющихся на морозе солдатиков, причем составленные в козлы ружья красиво сверкали, я сам захотел быть солдатом и прошел с паперти к ним.
— Ах, отцы мои небесные! — раздался надо мною голос Филиппа Агафоновича, — пожалуйте в возок, домой, домой!
На другое утро мама сидела под окошком и, глядя на проходящие толпы, утирала слезы платком. Не помню последовательности погребальной процессии, но я уже знал, что вскорости повезут тело государя Александра Павловича.