Общий быт нашего дома стал стабилизироваться на кое-каком, хотя и неустойчивом компромиссе. Делу сильно помогло то, что отцу подвернулось наследство: двухэтажный деревянный дом. И у нас создалась — как шутливо говорили мы уже более взрослыми — «двухпалатная система». Верхнюю палату образовали отец, мать и ее дети. Нижнюю — мы и часть прислуги, не входившая в кухню. Сходились мы вместе редко, почти что только для обеда, бывшего для нас натянутым и скучным ритуалом. Ужин для «нижней палаты» был введен отдельный, самый неприхотливый и всегда один и тот же — холодная гречневая каша с крынкою молока из погреба (у нас была собственная отличная дойная корова). «Верхняя палата» имела своих гостей: то была так называемая «местная интеллигенция», под которой разумелись — нотариус, адвокат, акцизный, два доктора, исправник, прокурор, а позже еще и земский начальник, чередовавшие заседания за ломберными столами с закуской и «промокательным». Мы ко всему этому относились «оппозиционно», особенно я к земскому начальнику — за то еще, что он женился на гимназистке, в которую я только что собирался было вообразить себя влюбленным — хотя самое это слово было для меня бледной книжной абстракцией.
«Нижняя палата» имела свои, особые, чисто плебейские связи. Через кухню они шли к «присяжным» казначейства, — страже из отставных старо-служивых солдат-усачей. У меня были еще свои собственные друзья: служители на «исадах» (живорыбных садках вблизи самого волжского берега), рабочие на рыболовных становьях, гребцы у лодочников и на спасательной станции, вольные фанатики уженья рыбы и ружейной охоты, парни и мужики незамысловатых дачных мест, где мы живали и гащивали летом. Взаимное понимание и доверие было меж нами крепкое. Когда назревали по Поволжью т. н. холерные беспорядки, мне задолго до них была вверена большая тайна. Крестьян на воле — таинственно рассказывали мне — расплодилось очень много, и помещики стали опасаться, как бы не пришлось поделиться с ними барскою землею. Чтобы убавить народу, хотели было они завести с кем-нибудь войну, да не из-за чего, нас никто не задевает и нашей силы побаиваются.
Вот помещики теперь и стали нанимать студентов и докторов, чтобы они травили народ: клали отраву в колодцы и называли это холерой. Много вечеров убил я на уверения, что студенты и доктора — не на барской стороне, а на нашей, крестьянской; да еще на выкладывании перед ними всей, вычитанной мною из книг медицинской премудрости. И я был очень горд, когда мужики из знакомого мне «дачного» села прислали к отцу «ходоков», просить его отпустить меня к ним погостить: их «сродственники» из Камышина отписывали им, как я горазд растолковывать всё, касательное холеры, земли, войны и прочего, до мужиков касательного.
Когда я раньше бывал в этой деревне, не раз бородачи-семейные «большаки» со мной беседовали и порою даже советовались о своих мирских делах, как со взрослым. Дружбу их я заслужил еще и тем, что частенько слал им «в гостинец» разные, способные принести им пользу, популярные книжки по сельскому хозяйству, законодательству о крестьянах и т. п.
И вот, вспоминая, как ухищрения самодержавной повелительницы нашего дома превратили нас в его отщепенцев и чужаков, я думал: если бы не доля сестер, длительно повергнутых в состояние черной меланхолии, исковеркавшей их жизнь, а этого черного зла я не могу забыть, не могу простить! — то лично за себя я был бы готов отпустить мачехе все, направленные против меня злоухищрения. Кто знает, — быть может, без них я вырос бы подделкой под никчемного «барчонка», каких я много видел среди юной поросли «сливок» нашей провинции. Нашему поколению в России выпала на долю грандиозная миссия, ему суждено было пережить испытаний и потрясений столько, сколько хватило бы на много поколений. К этой доле, к этой миссии готовила нас суровая школа вольного «опрощения» и невольных лишений и мытарств, уводившая от «ликующих, праздноболтающих» к народу, к плебсу, к социальным низам.
ГЛАВА ВТОРАЯ
Саратовская гимназия. — Первые кружки. — Толстовство и антитолстовство. В. А. Балмашев. — М. А. Натансон
Смена «домашнего образования» на гимназическое в жизни подрастающего поколения средней провинциальной семьи составляла целую эпоху. Новым, особым геологическим пластом легла она и на мою жизнь. Из уездного и захолустного Камышина она перебросила меня в губернский город Саратов.
Во времена Грибоедова строгие папаши грозили своим дочкам за легкомысленное поведение ссылкой «в деревню! в глушь! в Саратов!». С тех пор Саратов рос да рос, но память об этих временах еще не стиралась у седых старожилов.
«Тоже город! — ворчливо говорил про него наш дед со стороны мачехи. Давно ли выскочил из грязи, да в князи!».
Он не знал, что еще десяток-другой лет, и Саратов начнет претендовать на звание «столицы Поволжья».
В Саратове был в мое время уже вполне прилично выглядевший городской «центр» вокруг отличного бульвара, получившего, в связи с характером главных древесных насаждений, имя Липок; когда липы цвели, он был полон самых нежных благоуханий. К Липкам примыкала сеть главных четырех-пяти улиц, изобиловавших очень приличными магазинами: «таких магазинов не постыдилась бы и Москва!» хвалилась одна из моих квартирных хозяек. Самая бойкая из этих улиц, наподобие Немецкой слободы в Москве допетровской эпохи, называлась, конечно, Немецкой. В эпоху первой мировой войны городская дума, застыдившись этого имени, превратила ее в Скобелевскую, а после 1917 года дух времени сделал ее Улицей Революции. Но дальше в глубь городской периферии блеск центра неудержимо всё тускнел и тускнел. Его сменяли сначала обычная провинциальная заурядность улиц и построек, а дальше заурядность переходила в захудалость; наконец, всё завершали Горки, где друг к другу причудливо лепились совершенно убогие лачуги неведомо чем промышляющей мещанской бедноты. На этом общем фоне городской центр, происхождения сравнительно недавнего, производил впечатление откуда-то добытого куска парчи, вшитого комично яркою заплатою в рубище полунищего. Конечно, он был предметом специальных забот городской думы, купечески-домовладельческой, державшей окраины города в полном загоне.
Частью этой ярко выделяющейся парчевой заплаты являлась и наша гимназия. Было похоже, что остальной город еще не вполне освоился с ее существованием особенно с блестящими пуговицами гимназических шинелей, в темноте полуосвещенных улиц походивших на офицерские, и с замысловатыми кокардами на фуражках. Когда я достиг старших классов, сколько раз случались со мной анекдотические инциденты на этой почве! Бывало, повстречаешься вечером на какой-нибудь из более глухих улиц с кучкой солдат. Захмелевшие, шумные голоса их вдруг приумолкают, фигуры приосаниваются, начинают вышагивать в ногу, явно готовясь окаменеть, чтобы отдавать честь, — и «есть глазами начальство». И вдруг, разглядев поближе, разражаются неудержимым хохотом «до животиков» и пеняют друг друга: «вот те и на, нашел офицеров — так, чорт-зна што, дермо гимназическое!». Бывало, вслед нам летели и трехэтажные напутствия, а иные хмурые серые шинели порывались и грозились выместить на нас свой испуг кулаком.