Погода портилась по мере продвижения к пересыльной тюрьме. Когда автобус въехал, наконец, в долину, пейзаж окрасился в мягкие серые тона. Мы миновали ворота, и на оконных стеклах появились первые дождевые капли. Автобус плавно затормозил у входа в приемник, и мы стали выходить под звон кандалов и шум усиливающегося ливня.
Тюрьма эта мне сразу не понравилась. Еще издали я заметил геометрически безупречные ряды одинаковых одноэтажных корпусов из красного кирпича. Значило это, что с относительным комфортом одиночных камер — как на острове Райкерс — можно распрощаться. «Приходите в гости к нам — мы живем в бараке», — всплыла откуда-то из детства дурацкая песенка, и я с еще большим раздражением уставился на идеальные формы цветочных клумб. Если кругом такой показательный порядок, то его, стало быть, распространят и на нас. Мои первые впечатления очень скоро подтвердились: в столовую здесь водили шеренгой по двое, а гулять не выпускали вообще.
Надзиратели Ольстерской пересылки одеты в коричневую униформу с гербовыми шевронами, в отличие от синей формы городских надсмотрщиков. Надзиратели городских тюрем, чаще всего негры, переняли стиль нью-йоркского преступного мира — массивные золотые цепочки, перстни на всех пальцах и криминальный сленг. Их коллеги на Ольстерской пересылке, почти без исключения белые, являли собой совершенно другой тип — солдафонский. Сама по себе эта разница могла ничего и не значить, но у надзирателей штата был в руках мощный рычаг. За оскорбление или угрозу надзирателю на острове Райкерс в худшем случае можно получить по голове дубинкой и попасть в карцер. За то же самое в тюрьме, подведомственной штату, можно заработать пометку в личное дело, которая всплывет при явке на комиссию по досрочному освобождению. Дубинкой и в карцер — само собой.
Неудивительно, что на нас начали орать, как только сняли кандалы. Невысокого роста господин с огромными черными усами шагал перед строем заключенных и вопил:
— Не корчите из себя гангстеров! Таких здесь нет! Гангстеры сидят на строгом режиме, а передо мной стоит мелочь и дерьмо! А если кто и считает, что он крутой, мне на это насрать! У меня в теле сидит столько пуль, что мне вообще на все насрать!..
Тут я невольно улыбнулся, подумав, что тюремному надзирателю пулю получить негде, а для вьетнамского ветерана он слишком молод. Наверное, кто-то по ошибке влепил в него во время популярной в этих местах охоты на оленей. Улыбка моя, вероятно, показалась ему издевательской, потому что он приблизился ко мне вплотную:
— Кому смешно, тому сейчас смешно не будет! А ты, — тут он вдруг поднял глаза на моего соседа, огромного доминиканца, — знаешь, что мне нравится в таких быках, как ты? Звук, который они издают, падая на бетонный пол! Ха-ха-ха! Ну-ка, все повернулись лицом к стене и сняли обувь!
Я уже забеспокоился, не в голову ли был он ранен? Не будет ли он и вправду нас бить? Но тут возникла откуда-то орава надзирателей, и начался личный досмотр. Раздеваться догола, как на острове Райкерс, здесь не заставляли — просто ощупывали сквозь одежду на предмет оружия. Впрочем, через несколько минут, в другом помещении, раздеться все-таки пришлось. Двое надзирателей за столом, заваленным бумагами, разглядывали поодиночке голых заключенных и записывали в личные дела особые приметы: шрамы, родимые пятна, татуировки. Когда дошла очередь до меня, один из надзирателей вдруг развеселился:
— А я, между прочим, видел вашего президента, Майкла Горбачева, когда он приезжал в Нью-Йорк. Вот это личность!
— Действительно, личность, — ответил я, — только он уже не президент.
— Ага, — сказал надзиратель, и я увидел, что он записал в мое дело: «Говорит с иностранным акцентом».
После этого группами по четыре нас повели в душевую. Седой тюремщик, глядя на нас с отвращением, сунул каждому по пластиковой чашечке с едко пахнущей жидкостью:
— Слушайте инструкцию. Жидкость втереть в волосы на голове и на теле. Встать под душ на две минуты. Следить, чтобы не попало в глаза.
Очевидно, это было средство от блох и вшей. Мыла нам не дали, и после процедуры кожа чесалась и зудела. На выходе нам отпустили по комплекту казенного белья. Далее следовала парикмахерская, до предела забитая заключенными в одинаковых белых майках, трусах и носках. Очереди пришлось ждать около часа. Вокруг орали, ругались, кряхтели. Усталость моя и раздражение все усиливались, голова гудела, и хотелось есть. Все знакомые куда-то подевались, а вокруг оказались довольно неприятные личности. При мысли о том, что спать в ближайшие годы предстоит в бараке, стало еще паскуднее.
— Эй, ты, который белый! Ты что, заснул? Садись в кресло! — голос заключенного-парикмахера вывел меня из оцепенения.
Стриг он машинкой, и уже через минуту лица своего в зеркале я не узнал. Голый череп и невредимая пока борода сделали меня похожим на вахабита. Вид был устрашающий.
— Бороду можешь оставить? — спросил я.
— Я-то, конечно, могу, — пожал плечами парикмахер, — только тебя в карцер посадят.
— В карцер?!
— Ну да. Двадцать три часа в сутки в одиночке, телевизора нет, говорить не с кем — могила. В общем, не валяй дурака.
— Подожди, — сказал я, — мне все ясно. Позови мусора и скажи, что бороду я сбривать отказываюсь. Отказываюсь потому, что… — я задумался, — потому, что я ортодоксальный еврей — так и объясни.
— Да ты сам объясни, — парикмахер показал на недовольную физиономию надзирателя, просунувшуюся между плечами.
С души у меня свалился камень, потому что я понял, что сейчас отправлюсь в карцер. Верхом мечтаний мне казалось остаться в полном одиночестве и тишине. Я был в этот миг искренне счастлив — так, как мог бы быть счастлив ортодоксальный еврей, водворяемый в карцер за свою стойкость в соблюдении заветов. Поэтому в какой-то степени я даже не солгал.
— По твоему поводу будет сделан запрос в Центральное управление тюрем, — буркнул мне надзиратель, отворяя дверь штрафного изолятора. — Только, наверное, сам через два дня попросишься побриться.
В центре штрафного изолятора была плексигласовая кабина охраны, от которой в четыре стороны расходились узкие коридоры с камерами по обеим сторонам. Это немного напоминало остров Райкерс, но правила здесь жестче. Ходить можно только вдоль стен, с обеими руками в карманах.
— Вынешь руки — упадешь на бетон, — мрачно приветствовал меня дежурный по карцеру. Уже второй раз за день я услышал это выражение: «to fall on the concrete». Вообще-то его можно перевести и по-другому: «упадешь на конкретное». Не исключено, что надзиратели Ольстерской пересылки придумали эту фразу для тех заключенных, которые считают материальный мир иллюзией.