Его не арестовывали, не лишали звания, у него даже не изъяли того, к чему поспешил сразу после зачтения приговора, но пистолета на обычном месте в землянке не оказалось. В землянке сидели вернувшиеся с заседания трибунала офицеры батареи и лысый, насупленный капитан Вербов - парторг дивизиона. Пистолет Романа лежал на планшетке Вербова. Вербов подождал, когда лейтенант Пятницкий закончит поиски, сделал зверское лицо и показал ему кулак левой руки - на правой руке парторга Вербова не было четырех пальцев. Пятницкий лег на топчан и заплакал...
С подполковником Богатыревым Пятницкий встретился утром в коридоре штаба полка. Хотел пройти мимо, даже не приложив руки к фуражке, но Богатырев сделал движение в сторону и загородил ему путь.
- Как думаешь до станции добираться? - спросил подполковник.
Не было желания и отвечать, но это было бы слишком. Богатырев все же заместитель командира полка, по существу командир, поскольку полковник, весь израненный, то и дело лежал в госпитале.
- Проголосую на шоссе,- буркнул Пятницкий.
- Запряги моего Упора в коляску. Если дом по пути, продлю срок прибытия.
- Не по пути. Мой дом на Урале,- посмотрел на стену Пятницкий.
- Упора возьми,- повторил Богатырев и чуть колыхнулся, чтобы идти, но замер, заметив мгновенно мелькнувшую на лице Пятницкого тень нерешительности.- Говори.
Это "говори" сломило Романа. Иного выхода у него не было.
- На пару часиков Упора... Под седло.
- На весь световой день. Отбыть можешь и завтра,- отчеканил подполковник Богатырев и своей красивой, стройной поступью скрылся за какой-то дверью.
В батарее было восемь лошадей - доходяга на доходяге. Порой, когда даже не оставалось охапки сена, под их животы подводили ременные постромки, чтобы не упали и не околели. Девятым был жеребец Упор, верховой конь Богатырева, заместителя командира полка по строевой части, который статью своей напоминал своего хозяина. Он только квартировал в конюшне батареи. Ухаживал за ним, прогуливал и кормил его особым рационом специально приставленный сержант из штабной братии, похоже, из категории самосохраняющихся от невзгод переднего края. Настолько он был подхалимист и лакейски услужлив, разумеется, не с лейтенантами.
Сержант оглаживал Упора овальной щеткой, очищал ее о скребницу и тягуче ныл что-то бессловесное. Коротко привязанный к коновязи, Упор приятно вздрагивал лоснящимися боками. Ни слова не говоря, Роман принес седло, стал заседлывать жеребца. Сержант перестал гундосить, удивленно заморгал желтыми глазами. Бывало, этот Пятников, или как его, объезжал Упора, а теперь-то... Осужденный ведь. Господи, верхи куда-то наладился. Сказать - так кабы чего... Эвон бугай какой... Когда Пятницкий стал толкать удила в зубы закапризничавшей лошади, сержант пересилил робость.
- Куд-да эт-то? Куд-да? - запротивился он, хватаясь за чембур.- По какому такому позволению?..
Разговор с подполковником Богатыревым, радость скорой встречи с Настенькой ослабили тяжесть свалившегося, влили в Романа веселую и злую приподнятость. Сержант услышал от него такое, чего никогда не слышал от лейтенантов в учебном полку:
- Не кудахчь, не курица. Марш открывать ворота!
Посеменил ведь, распахнул жердевые провисшие ворота. Он потом поспешит, конечно, куда следует, осведомит кого надо... Ох уж будет, если что, офицеришке...
Пригодилась одинаковость роста с Богатыревым - стремена не надо подгонять. Роман легко взметнулся в седло, понудил застоявшегося Упора боковым шажком, с перебором, выйти за ворота, крикнул оттуда сержанту, чтобы к вечеру приготовил коляску, и бросил Упора в галоп.
Маршрут учений, состоявшихся месяц назад, проходил через деревеньку на берегу Клязьмы. Пятницкий и два других взводных из батареи высмотрели из стайки прибежавшей детворы мальчонку побойчее, попросили принести напиться. Парнишка шмыганул в ближайшую калитку, а лейтенанты, приморенные пешим переходом, уселись на скамью у ворот. За высокими глухими воротами, подряхлевшими без хозяйского досмотра, усиливая давно мучившую жажду, забренчала колодезная цепь. И тут же раздался девичий голос:
- Товарищи, вы пройдите сюда.
Подошли к колодезному срубу. Придерживая рукой тяжелую помятую бадью, стояла в полинявшем платьице с пряменько гордым поставом головки то ли девушка, то ли девочка. Роман глянул на нее и ослабел, прилип глазами. И с ней враз что-то случилось. Смотрит прямо в лицо, а в глазах столько удивления - испуганного и радостного одновременно. Друзья даже подумали знакомые встретились. Не стали любопытствовать, попили и молча подались из ограды. Из расклепавшегося шва бадейки бьет струйка воды, густые, невесомо льняные волосы колышет речное дуновение, играет ими в солнечной яркости. Парнишка дернул бадейку, оплеснулся остатками, обругал сестру:
- Настя, че рот-то разинула, командир пить хочет!
- Ой,- сдавленно вскрикнула девушка,- я сейчас, извините.
Роман завладел воротом, сам добыл воды. Братишка убежал - на улице интересней. А Роман так бы и стоял, век не уходил никуда. И ей уходить не хотелось.
О чем говорили потом - убей не помнит.
Возвращаясь с учений, снова зашел. У ворот стояла, ждала Настенька умытый росой ландыш среди подорожника. Вспыхнула вся, засветилась счастливой нежностью, в избу позвала. И вот уж чего совсем не ожидал - к матери потащила. "Мама, это Рома, знакомься... Папа у нас на фронте... Это братишки, сестренки, на печке еще одна. Семеро нас у мамы..." Говорила и говорила с непосредственностью подростка, всю родословную пересказала. Табель свой за седьмой класс притащила. Ни одной "удочки". В девятый пойдет, в учительский институт поступит... А он разок назвал ее Настенькой, потом не мог остановиться - Настенька да Настенька.
За деревней сыграли сбор сигнальные трубы.
- Ой! - как в тот раз, вскрикнула Настенька, и от этого вскрика Роману защемило сердце тянущей болью. Как еще из ума не вышибло адрес свой оставить, Настенькин записать...
Теперь вот - третья встреча. Не думал, не гадал, что такие сообщения таким вот Настенькам надо как-то по-особому делать. Взял и бухнул, и не ей, а матери:
- Елизавета Федоровна, проститься приехал. На фронт уезжаю.
Кажется, даже весело сказал. Обрадовал! Роман ты Роман неразумный, болван с языком-распустехой, дурак по самую маковку... Глаза у Настеньки становились все больше и больше, заволакивались влагой. Припала острыми грудками к пропыленной гимнастерке Романа, обхватила за шею - при матери, при сестренках, братишках голопузых,- заплакала громко, надрывно. Несмышленыши тоже в рев пустились. Тот, что водой поил, Настенькин погодок, шоркнул рукавом под носом, выскочил в сенки. Елизавета Федоровна, глядя на дочку, оцепенела. Неужто и дочушке приспело отрывать от сердца... Боже мой, рано-то как, боже...