Но когда в январе 1904 года, через полгода после свадьбы, они приехали в Москву, — всем они казались дружной парой и вызывали общее восхищение. Изящная юная дама и кудрявый молодой человек с «крепко стянутой талией» позвонили в дверь квартиры, где жил Белый с матерью. Истинный петербуржец, светский, несколько заторможенный, Блок был введен в гостиную, где, ненужно суетясь, подпрыгивая, весь изгибаясь, то вырастая, то на глазах уменьшаясь, их шумно приветствовал Белый. В тот же вечер Блока, облаченного в длинный сюртук и белые перчатки, и Любу в вечернем платье тепло приняли Сергей Соловьев и «аргонавты». Брюсов и его окружение с любопытством разглядывали Блока. Его буквально разрывали на части; интерес к нему был велик, и никто не думал этого скрывать. Люди здесь вели себя совсем иначе, чем на берегах ледяной Невы.
После целого года постоянной переписки, двух лет, в течение которых они обменивались стихами, Белый сразу же стал ближайшим другом Блока, его духовным «братом». Вместе с Сергеем образовался «треугольник»: все они увлекались идеями Соловьева, любили современную поэзию и благоговели перед Любовью Дмитриевной. «Аргонавты» видели в ней Мировую Душу. Белый дарил ей розы, Сергей — лилии. Блок улыбался — тихо и чуточку смущенно. Весело обедали, читали стихи, провозглашали Блока первым поэтом своего времени. Белый с Сергеем чуть ли не готовились объявить «первый вселенский собор» соловьевской церкви. Между тем Люба уже ощущает некоторую неловкость. Отношение к ней окружающих больше напоминает поклонение инока Мадонне, чем преклонение рыцаря перед дамой.
Ежедневно Блок пишет матери, сообщая ей обо всех событиях своей московской жизни.
«11-е (января) — воскресенье. Пробуждение в полдень от криков Сережи. Мы идем вдвоем с Любой к Соколовым. <…> К трем часам еду к Бугаеву… Выхожу к менделеевскому обеду из дому Бугаева: за спиной — красная заря, остающаяся на встречных куполах. <…> Возвратясь домой, едем к А. Белому на собрание: Бальмонт, Брюсов, Батюшков… Мой разговор с Брюсовым. Бальмонт читает стихотворение „Вода“. Я читаю стихотворение „Фабрика“ и „Три лучика“. Брюсов без дам читает два стихотворения — „Белый всадник“ и „Приходи путем знакомым“. Еще важнее „Urbi et orbi“! После ухода Бальмонта, Брюсова, Соколовой — мы с Андреем Белым читаем массу стихов… Андрей Белый неподражаем (!). Я читаю „Встала в сияньи“. Кучка людей в черных сюртуках ахают, вскакивают со стульев. Кричат, что я первый в России поэт».
Взволнованный «треугольник» едет в Новодевичий монастырь поклониться могиле Владимира Соловьева. «Полнеба страшное — лиловое. Зеленая звезда, рогатый месяц». Они увлеченно беседуют: «знаменательный разговор — тяжеловажный и прекрасный»; естественно, речь заходит о Любе.
Блок уже известен и любим, его печатают молодые журналы. С издательством «Гриф» подписан договор, там выйдет первый его стихотворный сборник.
Демон, «маг» Брюсов его пленяет. Для Блока нет ничего выше и прекрасней «Urbi et orbi». Это — новое слово. Никто прежде не доводил русский стих до такой степени «модернизма». У Брюсова он звучный, как у Верхарна, свободный, как у Уитмена, демоничный, как у Эдгара По, порочный, как у Д’Аннунцио, утонченный, как у Малларме, чувственный, как у Бодлера. Десятью годами позже все это рухнет, рассыплется: все эти влияния, словно костюмы с чужого плеча, станут ему в тягость.
Но в начале века кто мог сравниться с Брюсовым? Бальмонт быстро спивался; слава его стремительно меркла. Сологуб, хотя и был старше Блока, только начинал писать. Зинаида Гиппиус — крупный поэт, но она слишком поглощена своими философскими, богословскими и политическими увлечениями. Вячеслава Иванова тогда не было в России, он еще учился за границей. А Мережковский окончательно забросил поэзию ради романов и философских очерков. Брюсов же был рядом и всеми признан.
«Начал тебе писать ночью, вне себя от „Urbi et orbi“. <…> Скоро сам напишу стихи, которые все окажутся дубликатом Брюсова», — писал Блок Сергею Соловьеву. Очарование длилось год, затем внезапно исчезло:
«Почему ты придаешь такое значение Брюсову? <…> „Что прошло, то прошло“. Год минул как раз с тех пор, как „Urbi et orbi“ начала нас всех раздирать пополам. Но… раны залечиваются. <…> Мне искренне кажется, что „Орфей“ и „Медея“ далеко уступают „Urbi et orbi“. <…> Много перепетого у самого себя».
Вернувшись в Петербург, Блок болезненно ощутил, как холоден этот город. Он скучал по Москве, где «цвел сердцем» Белый. «Стихи о Прекрасной Даме» были закончены, и свершалось то, что Блок смутно предчувствовал в 1902-м, чего он боялся; никто еще не ведал об этом, он сам едва это почувствовал, но облик Ее изменился:
Но страшно мне: изменишь облик Ты!
Последние несколько лет Блок жил мистикой, романтической поэзией, которые неотрывно связаны с Нею. Ныне они исчерпаны. И в то время, когда в издательстве «Гриф» выходят «Стихи о Прекрасной Даме», Блок переживает внутренний переворот.
В этой чистой поэзии нет и следа столь дорогого Брюсову «модернизма». «Рыцарь бедный», тот, что «стальной решетки… с лица не подымал», влюбленный инок в темном храме, Блок в этой книге куда ближе к английским и немецким романтикам, к русским сказкам, чем к новой западной поэзии. Форма необычна, мелодичный и гибкий стих прекрасно передает все оттенки чувства. Нередко ударные слоги заменены пиррихиями, которые Фет и Тютчев лишь робко пробовали. Рифмы пока еще точные: лишь через несколько лет наступит пора патетических ассонансов.
Русские поэты не оказали явного влияния на его поэзию, за исключением, пожалуй, Фета, наложившего легкий отпечаток на ранние стихи Блока, и Соловьева, чей вклад куда значительнее, но начиная с 1905 года уже совершенно неощутим. Лишь много позже скажется сильнейшее впечатление от чтения Бодлера, Ницше, Стриндберга. Его постоянными спутниками становятся Лермонтов и Тютчев — вплоть до того дня, когда он откроет для себя Аполлона Григорьева, с которым была хорошо знакома его бабушка: он станет его любимым поэтом. Блок воскресит память об этом поэте, умершем в 1864 году; горемычном пьянице, непризнанном, забытом, который научит его любить цыган, гитару, народные романсы (их называли «жестокими»).
«Стихи о Прекрасной Даме» могут быть прочитаны как история любви. Незадолго до смерти Блок задумал издать их, «воспользовавшись приемом Данте, который он избрал, когда писал „Новую Жизнь“»:
«В последний из этих дней случилось, что эта дивная Донна явилась мне облаченной в белоснежный цвет… и, проходя по улице, она обратила очи в ту сторону, где я стоял…»[14].