Меня один раз церковь вернула к жизни. Не церковь вообще — совершенно определенная. Мы сейчас туда и отправимся. Самое хорошее время — не должно быть столпотворения.
Сборы были недолгими. Натянув на лоб кепку и обмотавшись шарфом, Святослав Теофилович вскоре шагал по направлению к Пресне.
У меня было очень затяжное состояние… депрессивное, даже паническое. Ночью уходил на Яузу, подолгу стоял на мостах. Ужасные предчувствия… Но вот случайно — уже от безысходности — забрел к Иоанну Предтече[45]. На следующий день, представьте, уже учил 106-ой opus Бетховена.
А знаете, какой композитор самый религиозный? Нет-нет, не Бах. У него все слишком организовано, выглажено по стрелке. Ты уже не можешь стоять — но должен. Тебе сегодня не хочется молиться — но должен.
Самый религиозный — Франк! Это Бог внутри тебя. Все как раз субъективно и спрятано от других. Ты и икона!
Йорг Демус[46] мне заявил, что «Прелюдия, хорал и фуга» Франка выше всех опер Вагнера вместе взятых. Это он, конечно, хватил…
Если уж говорить о Франке, то его квинтет — это «ST. MATTHEW PASSION» в камерной музыке. В фортепьянной литературе ничего похожего нет. Надо очень мало накануне спать, чтобы это хорошо сыграть. Довести себя до такого состояния, чтобы на всех кидаться.
Церковь Иоанна Предтечи почти пуста. Святослав Теофилович пишет записки, покупает свечи. Ставит их Николаю Угоднику и Спасителю. В храме шепотом произносит несколько слов: «Приходите сюда, когда вам плохо. Вы молитвы знаете? Я только две: «Святому Духу» и «Отче наш». Очень рекомендую — все-таки успокаивает. А вот «Верую» пока не осилю. Но половину уже выучил…»
Встав на колени, молится, читает молитвы. Выходя из храма, раздает милостыню.
Это состояние Скрябин передал. У него есть поэма «К пламени». Я ее называю иначе — «Неудавшаяся молитва».
Я слышу молитву — возможно, обреченного человека. Ночью. Он один в церкви. Никто ему не мешает молиться. Но происходит то, чего он панически боится — церковь заполняется людьми. Для него это как пытка, как наваждение. Слышит колокола, затыкает уши и выбегает из храма.
Ад — это одиночество. Человек, навсегда лишенный общения. Только и всего. Но как это страшно! Пожалуйста, молитесь с Тутиком, чтобы меня миновала чаша сия.
О Скрябине много говорил с Софроницким. Я преклонялся… но не робел. Играл Седьмую и Девятую сонаты у него на Песках. Он отдавал должное («Как у тебя выходит квинтовый этюд — я не могу так!»), но намекал, что колокола в Седьмой сонате недостаточно тревожны.
— Не чувствую конца света, должно быть его приближение!
— Зачем же его приближение? Озарить хоть каким-то светом! — защищался я.
В ответ на это он рисовал жутковатую картину:
— Эта соната — четвертый всадник Апокалипсиса. Я не слышу ее как «белую мессу». Когда была снята четвертая печать, появилась Смерть на бледном коне… Девятая соната — последняя печать. Луна делается как кровь…
Наши подходы в этом не совпадали. Софроницкий с первых же тактов Девятой сонаты начинал нагнетание. Все делалось мастерски, но одной краской: мрачнее, мрачнее… В результате кульминация немного проваливалась — в Марше не было неожиданности! Луна уже с самого начала была как кровь!
Если использовать выражения Скрябина, то Софроницкому ближе «заклинание», мне — «дремлющие святыни». Я представлял себе метеорит, который пролетел земной шар через миллионы лет. Метеорит видел только песок, голые утесы… То, что осталось. Повстречавшийся ему дух плакал, рассказывая, что когда-то здесь была жизнь. Но все в один миг кончилось.
Этот дух плакал бы еще больше, если б услышал исполнение Горовица. Не исполнение — порхание! Горовиц тут совершенно не при чем — это все Америка! Нейгауз, когда слышал такую игру, напоминал про девушку с красным козырьком[47]. Она регулировала в метро движение поездов. Нейгауз говорил ее «пионерским» голосом: «Мужчина!.. Опасность!.. Отойдите от края платформы!».
Церковь осталась позади. Между домами проглядывался только купол.
Это хорошая церковь. Лучше только на Преображенке. Но самое большое потрясение — от греческих монастырей. Медовый воздух и… хочется жить!
Знаете, с чего для меня началась вера? Со смерти папы. В жизни сразу происходят разительные перемены. Что-то в этом загадочное… Папу расстреляли перед самой войной, я уже жил в Москве. И именно тогда началась моя концертная жизнь. Я сыграл в 41-ом году концерт Чайковского… и все покатилось!
VIII. Пейзаж с пятью домами
Рихтер вернулся из долгой заграничной поездки. Разложил на рояле всевозможные дары. С надписями — «для Сильвии», «для Тутика», «для С.С. Пилявской»[48].
«Направляю вас к Софье Станиславовне. Ей — сумочка. По-моему, очень милая. Вот адрес». И еще пятнадцать разных адресов.
«Вам — фотоаппарат. Нельзя смотреть на мир, как вы смотрите — надо очень выборочно. Но больше одного снимка в день не делайте!!!»
В довершение бросил на диван несколько газет — с отзывами на свои концерты.
Написали, что мой репертуар производит странное впечатление. Плохо — что не играю «Лунной», Пятого концерта Бетховена, сонат Шопена, «Карнавала» Шумана. Что из фортепьянных циклов выбираю только то, что нравится. «Выщипываю» прелюдии, интермеццо, сплошной «selection», как они выражаются.
Как можно играть то, что не нравится? Я не в восторге от f-moll'ной прелюдии Шопена. Значит, она не в восторге от меня. Она такая назойливая — как будто с трибуны вещают. Татлин или Эль Лисицкий[49]… Нет музыки! Как ее можно играть после As-dur'ной? Только все испортить!
А у с-mollной прелюдии та же судьба, что и у марша из b-moll'ной сонаты. У публики слезы в три ручья, только дотронься до клавиш. Такое общенародное горе… Но не мое.
Е-moll'ную нужно играть как можно свободней. Как будто влюбился, страдал… Но в любви не признался. В себе эту любовь так и похоронил. Я в Японии свободно играл… но какая там любовь? Сплошные концерты…
В As-dur'ной признание состоялось. Даже взаимное. Но признание в величественном храме. Храм подавляет. Тогда влюбленные произносят клятву: «Во имя небесной любви!» Какой это храм? Может быть, Святой Стефан… Может быть, Сакре-Кер…[50]
В Fis-dur'ной знакомятся уже пожилые. Примерно мой возраст. Но любовь от этого не меньше. Почти с первого взгляда. Они даже не верят своему счастью. В прелюдии и пластика такая — замедленная, как будто руки трясутся.