Мне кажется, что он писал эту часть с Казарес. Говорят, что демонический Моцарт — это именно первая часть или тема Командора из «Дон Жуана». Ничего подобного. Этим рычанием или «тромбоном на кладбище» не запугаешь[61].
Издает очень громкий, утробный звук. Голос Нины Львовны из другой комнаты: «Славочка, сейчас поздно!»
А вот если эти нотки: тарам… тарам… сыграть pianissimo, уколоть ими как Клеопатра иголочкой — тогда действительно станет не по себе.
Сам Романс — это поцелуй Смерти — Казарес. А быстрая его часть — проход через зеркало и весь мир там.
Дитрих тоже из любимых актрис[62]. Первый фильм, который я смотрел с ее участием, — «Голубой ангел». Мне нравится абсолютно все — и сама Дитрих, и этот восхитительный Эмиль Янингс, и сама история, очень русская… Помяловский? Сологуб?
Я получил ведь от нее записку. Смысл такой — что во мне именно тот романтизм, которого ей недостает в других мужчинах. Я пришел к ней с розами и с приглашением на концерт, но, кажется, она не того от меня ждала.
В первую встречу стали говорить о Моцарте, о Восемнадцатом концерте. Дитрих ведь страшно музыкальна и впечатлительна. Речитативом владеет в совершенстве — что-то похожее на Sprechgesang, который нужен, чтобы спеть «Лунного Пьеро» Шенберга[63].
Я тогда решил, что медленная часть B-dur'нoro концерта — это Марлен. Она как на подиуме — всякий раз в новом туалете. А я, еще не старый профессор, смотрю на это из-за рояля.
Все должно начинаться с цилиндра, фрака и белого галстука! Это — тема. Потом идут вариации. Изумительные петушиные (или страусиные?) перья из «Шанхайского экспресса». Дальше — знаменитый выход Екатерины к войскам (из «Грешной Императрицы»)[64]. Горностаевый мех! Вот только портят все декорации: разрисованные двери, похожие на склепы…как это называется? — «клюква»! И в довершение — в самой драматической вариации — ее черные вуали, томный взгляд из-под вуали, который никто уже не повторит.
Если и дальше «двигаться по Моцарту», то Larghetto из последнего (тоже B-dur'ного) концерта — это Ольга Леонардовна[65].
На сцене она разговаривала так, будто сейчас, сию минуту ее это озарило. И в жизни вела себя очень по-чеховски. Интеллигентно. Я не касаюсь их личных отношений с Чеховым. Как-то она вскользь сказала об этом: «Антон Павлович познал и мудрость, и безумие, и глупость. Но в мудрости — больше всего горя». Похоже, и у меня так.
Когда я видел ее в «Вишневом саде», она была уже немолода. Но мало что изменилось в сравнении с ульяновским портретом[66] — может, грустнее стали глаза?
Лица зрителей на ее спектаклях менялись — она умела их растопить, снова превратить в человеческие.
Лежа в стогу сена с распущенным зонтиком, как-то легкомысленно говорила о своих грехах — как о само собой разумеющемся. Потом поворачивалась к часовне и молилась. Услышав оркестр, тут же отвлекалась, подпевала и пританцовывала, лежа на спине. Все это было как одно большое движение. Так никто на сцене не жил — только Книппер. Даже у Андровской все-таки была игра.
То, что делала Ольга Леонардовна, можно сравнить с Дебюсси. Вы увидите лунный свет, когда светит яркое солнце. У Дебюсси такие «точечки под лигой», что совершенно невыполнимо на рояле. Но Книппер это делала на сцене! Ходила как по клавиатуре, не нажимая на клавиши.
И еще одно ощущение — что играла специально для тебя, не для всего зала. Мне всегда казалось, что я в зале один. Это тоже из Дебюсси: «entre quatre-z-yeux», то есть «с глазу на глаз».
Она любила мои «интеллектуальные шарады». «Серьезные вариации» Мендельсона почему-то принимала за актерские этюды в Школе-Студии. Эти вариации ее веселили, а я все время не понимал, отчего ей так весело.
Однажды устроила мне настоящий экзамен. Сочла начало «Полонеза-фантазии» за этюд по «освобождению мышц». «Так, как вы, Слава, за роялем никто не сидит. Ну, просто развалились… Станиславский бы вам поставил «неуд». Правда я блестяще справился с «делением роли на куски» и упражнением на «эмоциональную память». Дикцию «провалил». Книппер-Чехова, смеясь, рассказывала престарого немецкого актера, который опускал градусник в вино, в суп и при этом приговаривал: «Mein Organ ist mein Kapital» (мой голос — мой капитал). Значит, дикцию я не исправил оттого, что с капиталом мне не так повезло… как Караяну.
Знаете, на чем споткнулась Ольга Леонардовна? На «Сновидениях» Шумана! На нее они ничего не навевали. Вам что напоминают «Сновидения»? Думайте… Ну, конечно же, сновидения! Как это вы догадались?
Когда я вышел от Рихтера, время сновидений уже ушло. Я быстро спустился в метро.
X. Уничтожить свои записи!
Я узнал, что Рихтер не играет, концерты отменены. «Да, болен, — подтвердила Нина Львовна по телефону. — Но вы приходите… часиков в 9 проснется».
В 9 вечера я поднялся на шестнадцатый этаж и приложил ухо к стене: не было ни музыки, ни других признаков жизни. Нина Львовна встретила по-деловому: «Сейчас я разбужу».
Я не ждал ничего утешительного: скорее всего, не выйдет вообще. В лучшем случае попьет чай и опять отвернется к стене. Так он сам описывал свое состояние: «Лежишь, а перед тобой стена… и так хорошо».
Но дверь распахнулась с такой силой, что чуть не слетела с петель. Шаркнув каблуком, Рихтер облил всех одеколоном: «Дезинфекция! Чтобы никто не заразился депрессией!» Увидел мое растерянное лицо и состроил такое же, растерянное: «А выдумали, что я умер? Нет, я только посинел сквозной синевой!»[67]
Предлагают играть трио Шостаковича. Я, конечно, не успею — его нужно долго учить. Пусть предложат Гаврилову. Ну и что, что он невъездной? Ах, невыездной… В идеале — это Гаврилов, Ростропович… А кто же на скрипке? Давид Федорович играл это трио с Обориным и Кнушевицким[68]. Теперь они где-то в другом месте это играют…
Нет, вместо Ростроповича надо Наташу. Я слышал ее со Вторым виолончельным концертом[69]. Что-то незабываемое… В финале человек бродит по лабиринту — хитросплетение дорожек. Кажется, вот нашел выход — нет, снова тупик! А в кульминации — вдруг Минотавр с головой быка. У меня такая картина от игры Наташи Гутман. Невероятное чувство формы… и темперамент!
Три самых любимых сочинения Шостаковича — это Восьмая симфония, Еврейские песни и трио. Восьмая симфония на самой вершине музыки. Это даже для Шостаковича отдельная планета. Сокрушает, переворачивает душу. Мравинский на такой же высоте, как и Шостакович. Они существуют друг для друга — как Гофмансталь для Рихарда Штрауса[70].