Вошел Сергей. Он приглаживал мокрые взъерошенные волосы рукой и улыбался. Кажется, Есенин знал о силе своей улыбки, то, как она действует на людей. Потом он рванулся к фотокарточке, поднял ее, помедлил секунду и вдруг припал ко мне, обнимая. Я погладила его по голове и с испугом посмотрела на вошедшего Илью Ильича: «Холодная вода? Он не простудится?». Шнейдер молча покачал головой и, успокоившись, что Есенин утихомирился, вышел. Этот вечер Есенин провел со мной. Я одержала победу, но ее горький вкус еще долго бередил мою душу…
Я переехал к Изадоре. На Пречистенке у меня была иллюзия своего угла, уюта и покоя, к которым я так стремился. Дом был полон детей, и их смех и радостные крики будили во мне жажду жизни. Изадора возвращалась после своих занятий возбужденная и веселая, рассказывала о маленьких подвигах своих юных учениц. Такую Изадору я боготворил и готов был любить вечно. Но была еще и другая Изадора. Она хищно выжидала, когда розовый закат догорит и истлеет, а на землю опустится кромешная тьма. Вечерами мы редко бывали одни – особняк кишел гостями, поклонниками, случайными незнакомцами, приехавшими вместе с ней после выступления. Каждый вечер она много пила, незаметно накачиваясь превосходным шампанским, и взгляд ее грустных глаз с опущенными по-собачьи уголками становился осоловелым и блудливым. Каждый вечер она продолжала свои танцы перед жаждущей публикой дома, иногда забываясь, и тогда все ее движения пронзала такая кричащая, грубая и вульгарная похоть, что мне становилось невыносимо смотреть на нее. Одряхлевшая греческая богиня требовала новых жертв. Как-то она совсем очумела, и на глазах у всех поцеловала в губы какого-то смазливого юнца. Я с величайшим трудом сдержался, чтобы не ударить ее, и, быстро, собрав нехитрые пожитки, исчез в темной беспокойной Москве, бросив: «Адьо, Изадора!». Вторые роли мне играть еще пока не приходилось.
Утром, как и всегда в таких случаях, приехал вездесущий Илья Ильич с запиской от нее. Каждый раз, уходя от Изадоры, я уходил навсегда, но каждый раз возвращался, влекомый угасающим шлейфом ее славы, ее материнской заботливостью, нежностью, лаской. Я возвращался не сразу, пытаясь преподать ей урок, но она настигала меня и глядела своими синими коровьими глазами, опускалась на колени, обнимала, рассыпая красную медь своих волос, и шептала: «Moj angel! Ljubluj tebja! Vernis!».
Зимой Мариенгоф и Колобов позвали меня в Персию, знали, чертяки, что я давно мечтал попасть туда. Соблазнительно описывали все прелести путешествия, и я, в конце концов, согласился. Забегая вперед, скажу, что ни черта из этой затеи не вышло. Перед поездкой я позвал к себе на Богословский Надю проститься. Она была серьезна и молчалива. Я нежно обнимал ее и чего-то ждал, какого-то знака, движения души, но сердца наши молчали. Когда она уходила, я взял ее ладони и поцеловал каждую в самую середину: «Вернусь, другой буду!». Надя удивленно подняла на меня глаза. «Жди!» – добавил я и проводил ее к дверям. Тогда мне казалось, что я смогу перехитрить судьбу.
Ехать должны были в вагоне Миши Почем-Соль. На поезд я опоздал из-за истерики Изадоры, которую она мне закатила, узнав, что я уезжаю. В последний раз зарекаюсь докладываться ей. Миша высадил Леву, чтобы тот забрал меня, и мы уже вместе догоняли вагон в Ростове. В этот дрянной и грязный городишко попали мы только через неделю. Я отправил оттуда гневное письмо Толе, проклиная его за то, что он втянул меня в эту историю, и себя, дурака, что послушался. Хотел, было, ехать дальше, да плюнул и послал все к черту, заявившись на следующий день в Москву.
К Изадоре, конечно, сразу не пошел, а загулял на несколько дней. Она меня заездила так, что я все больше походил на изнасилованного. Спасу от нее не было никакого – шагу не ступить. А уж как она была ненасытна в любви – даже пьяная вдрызг все требовала и требовала ласк. Иногда мне казалось, что ей кроме моего молодого и крепкого тела и ничего не надо вовсе. Я иногда даже притворялся пьяным, только чтобы отстала от меня. Но ничего не мог с собой поделать и возвращался снова и снова, порвав с ней в который раз. Приворожила меня что ли?! Она замкнула для меня весь мир на себе – ничего кругом не видел: только ее жадные сладострастные ноздри, опущенные уголки глаз и извивающуюся змею рта. Меня пугала эта любовь. Да и любовь ли это?
Помню, встретился случайно с Мишкой – Ликой Стырской – на Страстной площади. Уже давно я не виделся с друзьями – в окружении были одни лишь пропойцы и лицемеры. Нежданной встрече этой очень обрадовался. Мы остановились поговорить. Лика держала в руках букет подснежников. Я удивленно смотрел на цветы и не мог поверить, что уже февраль, что уже скоро ноздри будет рвать бешено-пьянящий запах юной весны. Все это время я прожил словно в бреду, не видя настоящей жизни в череде пьяных и безжизненных ночей с Изадорой. Мишка, удивленно перехватив мой взгляд, протянула мне букет. Я улыбнулся, взял цветы и произнес: «Не выношу цветов». Пока мы шли до ее дома, я оборвал подснежники один за другим, а потом подбросил корешки в воздух.
На Пречистенке было тихо. Изадора вела уроки. Я быстренько собрал сверток – рубашки, кальсоны, воротнички и, обведя прощальным взглядом стены особняка, ушел. Поздно вечером я зашел к Кротким и попросился у Мишки на ночлег: «Изадора меня везде ищет. Можно у вас остаться? Я не хочу возвращаться, я ушел навсегда». Она стала что-то говорить про печку, про нетопленую комнату, но мне было все равно: «Ничего. Я накроюсь пальто, и будет тепло. Не хочу на Пречистенку. Все постыло».
– Что случилось, Сергей? – участливо поинтересовалась Лиза.
– Не знаю, Мишка. Такого со мной никогда не было. У Изадоры надо мной какая-то дьявольская власть! Когда ухожу, думаю, что не вернусь, а уже на следующий день или через день иду к ней снова. Иногда мне кажется, что я ее ненавижу. Она ведь чужая! Зачем я ей? Зачем ей мои стихи? Она хочет быть моей женой, а мне смешно. Зачем мне она? Я люблю Россию, коров, крестьян, деревню, а она – греческие вазы. В греческих вазах мое молоко скиснет.
– Почему ж ты не уйдешь совсем, не найдешь в себе силы уйти? – робко спросила Лиза.
– Черт его знает. Она меня любит, и меня так трогают ее слезы и ее забавный русский язык. Мне с ней хорошо, она очень умна. Когда мы сидим одни и молчим, мне так спокойно рядом с ней. Когда я читаю ей стихи, она их понимает. Ей-Богу, понимает. Своей интуицией, любовью.
– А ты-то что? Любишь ее?
– Не знаю, Мишка. Но я с ней не из-за славы или денег, как про меня шепчут завистники. Нет, я плюю на это! Моя слава больше ее! Я – Есенин! Денег у меня было много и будет еще много! Да, она стара, но мне интересно жить с ней! Знаешь, она иногда совсем молодая, моложе некоторых невинных прелестниц. После нее молодые мне кажутся скучными – ты не поверишь!