Рязанский митрополит Стефан Яворский, местоблюститель патриаршего престола, осмелился выступить в 1712 году с проповедью в Успенском соборе Кремля с критикой указа, узаконившего полный произвол фискалов. Под свое выступление митрополит подвел теоретическую базу: «Закон Господень непорочен, а законы человеческие бывают порочны». Далее митрополит обрушился на пункт указа, освобождавший фискала от наказания за ложный донос: «А какой ми то закон, например: поставите назирателя над судами и дати ему волю, кого хочет обличити, да обличит, кого хочет обесчестити, да обесчестит, поклеп сложить на ближнего судию, вольно то ему; а хотя того не доведет (не докажет. — Н. П.), о чем на ближнего своего клевещет, то за вину не ставить, о том ему и слова не говорить: вольно то ему. Не тако подобает сему быти: искал он моей главы, поклеп на меня сложил, а не довел, пусть положит свою голову; сеть мне скрыл, пусть сам ввязнет в узкую; ров мне ископал, пусть сам впадет в он, сын погибельный, чужою бо мерою мерите. А то какова слова ему ни говорити, запинает за бесчестие. А какой же закон порочен или непорочен, рассуждайте вы: я о законе Господне глаголю».
По существу митрополит высказал верную мысль, но у Петра проповедь вызвала гнев — как посмел подданный, даже если он занимал должность местоблюстителя патриаршего престола, выступать с критикой действий абсолютного монарха?!
Когда митрополит узнал, что оказался в царской немилости, он понял, что допустил оплошность, и обратился с письмом к царю. Не вдаваясь в опровержение обвинений Сената в том, что в проповеди наличествовала мысль о неповиновении указу, митрополит ограничился одной фразой: «Ниже в помышлении моем, кольми паче в намерении такого лукавого дела (призыва к бунту. — Н. П.) я и не думал». Далее владыка перечислил свои заслуги: «Уже тринадцать лет, как в царствующем граде по вашему монаршему указу проповеданием слова Божия труждаюся, и вся Москва меня слушала, да и сам ваше царское величество изволили слушать моей убогой беседы».
Опала была кратковременной — царь умел признавать свои ошибки и в следующем году издал указ в духе предложения митрополита: за донос, который фискалу не удалось доказать, ему грозило такое же наказание, как и обвиняемому, если его вина была доказана. Таким образом, на деле казус с митрополитом вовсе не свидетельствовал о каком-либо бунте духовенства.
Тем не менее царевич, по-видимому, расценил его именно так. Получив известие о том, что сенаторы сочли проповедь Стефана Яворского призывом к бунту и мятежу, он, забыв об осторожности, отважился на рискованный шаг — отправил духовнику письмо с просьбой доставить ему текст проповеди: «Прошу, изволь то казанье (буде напечатано), что Рязанский в новый год сказывал, прислать с Даудовым (денщиком царевича. — Н. П.)»[1]. А в другом письме просил сообщить о дальнейшей судьбе митрополита.
В том же году в Дрездене прошел слух о смерти Меншикова, с которым царевич был не в ладах. Это известие тоже обнадежило Алексея — одним противником, готовым в случае смерти отца создать препятствия на его пути к престолу, стало меньше. Алексей проверяет достоверность слуха специальным письмом, причем просит прислать зашифрованный ответ с самым надежным курьером: «Есть ведомость здесь, что князь Меншиков погибе, только мы не имеем подлинной ведомости. О сем, буде у вас есть, напишите сею азбукою (шифром. — Н. П.)». Слух, однако, оказался ложным; видимо, он возник в связи с обильным выделением крови из легких у светлейшего, происшедшим именно в 1711 году.
Переписываясь с духовником, царевич нередко прибегал к эзопову языку, понятному лишь его корреспонденту. В одном из писем царевич просит духовника не отвечать ему, но помолиться, «для того, что сам изволишь ведать… чтобы скорее совершилось, а чаю, что не умедлится». В другой раз царевич писал, что он и его друзья, находясь в Смоленске, молят Бога, «дабы нам скоровременно вся желаемая благая чрез свое заступление даровали». Ясно, что царевич ожидал каких-то значительных перемен, но не известно, с чем эти перемены были связаны, за что надлежало молиться и что подразумевалось под «вся благая». Смысл некоторых писем Алексея не удается уяснить и сейчас. Однако встречающиеся в них приписки вроде «чтоб сие было тайно» или «как мочно тайно делать» свидетельствуют о стремлении скрыть от посторонних глаз, и прежде всего от отца, как собственные поступки, так и действия своей «компании»[2].
Беспрекословное повиновение царевича духовнику продолжалось, вероятно, до 1713–1714 годов, когда между ними произошла серьезная размолвка. Царевич, ранее считавший духовного наставника безгрешным, обнаружил в нем пороки, узнал о каких-то поступках, недостойных пастыря. Яков Игнатьев предпринял попытку восстановить прежнее влияние и отправил царевичу одно за другим четыре письма, из которых наибольший интерес представляет первое: оно превосходит остальные как размерами, так и содержанием.
Письмо начинается упреками в адрес духовного чада за то, что тот не выполняет данные ему, духовнику, обещания: «мене, отца своего духовного, почитати и за ангела Божия и за апостола имети, и за судию дел свои». «Ныне же, господин мой, — укорял духовник царевича, — все ты обещание свое уничтожил, игру или глумление вменил быти: имееши мя не за ангела Божия, и не за апостола Христова, и не за судию дел твоих, но, забыв свое обещание, сам мене судити, называешь мя во твоем ныне ко мне писании любострастна, лживца, неправедна чужим грехах потакателя и прорицаеши мне от золотые решетки, что наверху у Спаса, на низ падение…» Более того, оказывается, что царевич позволял себе не только причинять обиды своему духовнику, но и избивать его: «А и во прежде бывшие прошедшие времена и годы, егда присутствующему благородию твоему в Москве, многократно ты мене ругал и всячески озлоблял, а в некоем доме и за бороду мене драл…» «А превысочество твое не точию тяжко воздыхати нам учинил, но и плач многий в домишко наш водворил».
Письмо дает основание для суждения о политических взглядах духовника — он придерживался учения патриарха Никона о превосходстве священства над царством: он, хотя «и грешен есть, но такову же имею власть священства от Бога мне недостойному дарованную, и ею могу вязати и решите, какову власть даровал Христос апостолу Петру и прочим апостолам». Надо полагать, что чрезмерная опека духовника опостылела царевичу, и, повзрослев, он решил освободиться от нее.
Что же касается побоев и «дирания» за бороду, то данный случай — отнюдь не исключение. Вспомним, что еще большим истязаниям царевич подвергал своего учителя Никифора Константиновича Вяземского: во время следствия тот жаловался, что царевич его не только драл за волосы, но и бил палкою. Более того, в Дрездене царевич изгнал Вяземского со двора; у учителя не было ни копейки денег, не знал он и немецкого языка, и если бы за него не заступился Меншиков, то его ожидала бы тяжкая участь: заниматься попрошайничеством или умереть от голода. В 1712 году под Штеттином царевич хотел прибить своего учителя до смерти, чему имелись свидетели, а некоего певчего, Дмитрия Сибиряка, злясь на Вяземского, повалил, топтал ногами и избил до крови.