Он был очень груб, Ахматова смотрела на него в изумлении, но, казалось, не хотела разговаривать. Заговорил Арнштам. «Вы что, не знаете, что это — сама Ахматова? Как можно грубить знаменитой поэтессе? Тем более, что речь идет о ее собственной книге!» Ахматова бросила на нас неприязненный взгляд, давая понять, что, разрушая ее величие и раскрывая ее королевское инкогнито, мы суем нос не в свое дело, и немедленно покинула книжный магазин.
Позже Ахматова посещала премьеры моих работ, и должно быть, они ей нравились, так как она посвящала им стихи. Вообще-то я не выношу, когда о моей музыке пишут стихи. Знаю я и то, что Ахматова была недовольна «слабыми словами», которые я взял для вокального цикла «Из еврейской народной поэзии». Не хочу спорить, но думаю, что в данном случае она не поняла музыки или, точнее, не поняла, как музыка связана со словом.
Я всегда избегал разговоров с Ахматовой, потому что мы были очень разными людьми. Но все же мы жили в одном городе и были одинаково преданы ему, у нас было одинаковое мировоззрение, общие знакомые, она, казалось, с уважением относилась к моей музыке, а я чрезвычайно ценю ее работы: и ранние стихи и последние, и конечно, «Реквием». Особенно «Реквием»: я восхищаюсь этим памятником всем жертвам террора. Он так просто написан, без какого бы то ни было мелодраматизма. Мелодрама бы все свела на нет.
Я бы очень хотел положить его на музыку, но музыка уже существует. Ее написал Борис Тищенко, и, на мой взгляд, это — великолепная работа. Тищенко привнес в «Реквием» то, чего, я думаю, в нем недоставало — протест. У Ахматовой чувствуется своего рода покорность судьбе. Возможно, это вопрос поколений.
Но, несмотря на нашу взаимную симпатию, мне было трудно говорить с Ахматовой. Это — к вопросу об «исторических встречах». У меня была назначена «историческая встреча» с Ахматовой в Комарово, под Ленинградом, и, как оказалось, она вызвала ощущение какой-то неловкости. Мы могли вести себя свободно: в конце концов, это — загород. Меня уговаривали одеться более подходяще для встречи со знаменитой поэтессой, но я сказал только: «Отвяжитесь! Всего-навсего приезжает толстая тетка». Я отнесся ко всему этому весьма легкомысленно. Не стал натягивать выходного костюма или повязывать галстука. Но при виде Ахматовой я занервничал. Это была grande-dame, настоящая королева. Знаменитая поэтесса, очень продуманно одетая. Можно было предположить, что она уделила немало внимания костюму, готовясь к исторической встрече, и вела себя соответственно случаю. А тут — я без галстука. Я чувствовал себя голым.
Мы сидели в тишине. Я молчал, и Ахматова тоже безмолвствовала. Какое-то время мы ничего не говорили, а потом разошлись. Как я слышал, позже она говорила: «Меня навестил Шостакович. У нас был такой хороший разговор, мы обо всем переговорили».
Вот как проходит большинство исторических встреч, а потом в мемуарах добавляется все остальное: «Я сказал ему, а он сказал мне, а затем я сказал...» Все это — вранье. А интересно: знает ли публика, как делаются исторические фотографии? Когда двух «знаменитостей» усаживают друг рядом с другом, и они не знают, о чем говорить. Традиционный метод — сказать друг другу с улыбкой: «О чем говорить, если не о чем говорить?» Вспышка! Другой метод, изобретенный мной лично, — повторять: «Восемьдесят восемь, восемьдесят восемь». Тебе даже не надо улыбаться, потому что слова сами растягивают губы в улыбку, и ты производишь впечатление оживленно беседующего. Фотографы счастливы и быстро оставляют тебя в покое...
Нет, я не могу больше описывать свою несчастную жизнь. (Уверен, что уж теперь никто не станет сомневаться, что она была несчастной.) В моей жизни не было ни особенно счастливых моментов, ни больших радостей. Она была серой и унылой, и мне грустно думать о ней. Как ни горько сознавать это, но это правда, невеселая правда.
Человек ощущает радость, когда он здоров и счастлив. Я часто болел. Я и теперь болен, и болезнь лишает меня удовольствия от самых простых вещей. Мне трудно ходить. Я учусь писать левой рукой — на случай, если правая совсем откажет. Я полностью в руках врачей и повинуюсь их указаниям с исключительной покорностью. Я принимаю все прописанные лекарства, даже если меня от них тошнит. Но диагноза так и нет, они не ставят его. Приезжали какие-то американские врачи и сказали: «Мы поражены вашим мужеством». И ничего больше. Они ничего не могут сделать. Раньше они хоть хвастали, что несомненно вылечат меня, у них такие большие успехи в этой области и т. д. А теперь все, о чем они говорят, это — мужество.
Но я не чувствую себя сверхчеловеком, сверхмужественным. Я — слабый человек. Или мое дело так плохо?
Они придумали предварительный диагноз: что-то вроде хронического полиомиелита. Не детский полиомиелит, конечно. В Советском Союзе — всего несколько человек с этой же таинственной болезнью. Говорят, один кинорежиссер ходит, подволакивая ногу. И, кажется, не помогают ни режим, ни уход. Хуже всего я чувствую себя в Москве. Я все время думаю, что упаду и сломаю ногу. Дома я могу даже играть на рояле. Но я боюсь выходить. У меня страх, что люди заметят, каким я себя чувствую хрупким, ломким.
Нет, очередной день моей жизни не приносит мне радости. Я думал, что отвлекусь, вспоминая своих друзей и знакомых. Многие из них были знаменитыми и талантливыми людьми, рассказывали мне интересные вещи, поучительные истории. Я думал, что рассказ о моих выдающихся современниках тоже будет интересным и поучительным. Некоторые из этих людей сыграли важную роль в моей жизни, и я чувствовал, что мой долг — рассказать все, что еще помню о них.
Но даже это обязательство, как оказалось, обернулось печалью.
Я думал, что моя жизнь была переполнена горем и что трудно найти более несчастного человека. Но, начав прослеживать жизненный путь моих друзей и знакомых, я ужаснулся. Ни у одного из них не было легкой или счастливой жизни. Одних ждал ужасный конец, другие погибли в страшных муках, а жизнь многих легко можно назвать более несчастной, чем моя.
И это меня огорчило еще больше. Я вспоминал своих друзей, но единственное, что увидел, это — трупы, горы трупов. Я не преувеличиваю — именно горы! И это зрелище повергло меня в ужасную депрессию. Мне грустно, я все время горюю. Несколько раз я пытался отказаться от этого несчастного обязательства и не вспоминать больше ничего из своего прошлого, поскольку не видел в нем ничего хорошего. Я вообще ни о чем не хотел вспоминать.
Но по многим причинам я продолжал. Я делал над собой усилие и продолжал вспоминать, несмотря на то, что некоторые воспоминания были ужасно тяжелыми. Я решил, что если это занятие помогло мне самому увидеть заново те или иные события и судьбы тех или иных людей, то, возможно, оно не совсем бесполезно и, может быть, кто-то вынесет из этих простых рассказов нечто важное для себя.