Ибо в 1938 году период этот начался. Ранней весной этого года Томас Манн поехал в Соединенные Штаты в четвертый раз — не по приглашению какого-либо учреждения, как прежде, а в lecture tour, в турне с выступлениями по пятнадцати американским городам, подобное тем, какие он давно совершал, часто лишь заработка ради, в Европе. «...Интерес велик; Чикаго, например, давно распродано (а там я буду только в начале марта!), — писал он, готовясь к этой поездке в Швейцарии в декабре 1937-го. — При этом бессовестный менаджер берет за вечер по тысяче долларов, из которых я получу только половину. Это вообще-то много, но коль скоро мне суждено прослыть бессовестным, то я хочу уж и поживиться как следует». Не нужно чрезмерно доверять этому легкомысленному тону, он только маскировал волнение перед испытанием. Ведь предстояло именно испытание: выступить в нескольких университетах и ратушах незнакомого континента, и притом в стране, состоящей с Германией, подданным которой он, Томас Манн, уже не был, в дипломатических отношениях, и притом главным образом перед молодежью, не очень-то разбирающейся в европейских проблемах. А доклад, на который продавались теперь билеты в Америке, ради которого он скрепя сердце прервал спорившуюся работу над «Лоттой», носил не историко-культурный характер, как прежние его доклады о Гёте и Вагнере, а откровенно политический и назывался: «О грядущей победе демократии».
Да, это была пора «демократического оптимизма» Томаса Манна. В фашистской диктатуре, говорил он в своем докладе, утверждающей, что она защищает европейскую цивилизацию от «большевизма», все фальшиво, все ложно, все псевдо — прежде всего ее «социализм». Это социализм презрения к людям. Демократия должна противопоставить фашистской спекуляции на тяге человечества к переменам свое «обаяние новизны». Слово «демократия» имело в устах докладчика широкий, идеальный смысл, «куда более широкий, чем позволяет предположить политическое звучание этого термина». «Недостаточно, — замечал он, — буквально перевести слово «демократия» двусмысленным словом «народовластие», которое может означать и власть черни, а это скорее определение фашизма... Демократию нужно определить как такую форму государства и общества, которая... воодушевлена чувством и сознанием человеческого достоинства». Как на обнадеживающий пример необходимой для обновления и сохранения демократии социальной реформы Томас Манн указывал на обширную программу жилищного строительства, предложенную президентом Рузвельтом Конгрессу, и противопоставлял эту программу, требовавшую больших капиталовложений не только от государства, но и от частных предпринимателей, огромным, при жилищной нужде, затратам на строительство «города-храма» в Нюрнберге и вообще на помпезные архитектурные сооружения в фашистской Германии.
Во время этой lecture tour, на которую он, ободренный «доверием, симпатией, дружбой», встреченной им в американских аудиториях, находясь под свежим впечатлением учреждения томас-манновского архива при Йельском университете, полный обнадеживающих воспоминаний о прошлогодней встрече с Рузвельтом («гермесовская натура, олицетворение ловкого, радостно-умелого посредничества, уступок материи ради осуществления в ней духовных целей»), — во время этой поездки по Соединенным Штатам, на которую он отнюдь не смотрел как на Голгофу — постоянный в будущем его эпитет подобных поездок, — пришло известие о вступлении гитлеровских войск в Австрию. Аншлюс Австрии означал не просто утрату находившегося в то время в Вене издательства «Берман — Фишер», а новое, страшное для писателя ослабление контакта с почвой немецкого языка, не говоря уж о том, что он означал неизбежную дальнейшую фашизацию еще не оккупированной рейхом Европы, и когда президент Принстонского университета, по инициативе, по-видимому, влиятельных американских почитателей Томаса Манна, предложил ему должность профессора гуманитарных наук, обязывавшую его провести два семинарских занятия на темы «Волшебная гора» и «Фауст» и прочитать три публичные лекции, Томас Манн принял это предложение. В июле он с женой возвратился в Швейцарию, чтобы подготовиться к переезду, а в конце сентября 1938 года письменный стол, за которым он работал в Мюнхене и Кюснахте, стоял под крышей старой, просторной, снятой у какого-то англичанина виллы, в похожем на парк университетском городке Принстоне — в штате Нью-Джерси, в двух с лишним часах езды от Нью-Йорка по железной дороге.
Но эту «перебазировку», так сказать, хотя и отмеченную прощальным выступлением перед швейцарской публикой — накануне отъезда Томас Манн читал со сцены Цюрихского театра отрывки из «Лотты», — он не считал равнозначной разлуке со Старым Светом, предполагая впредь регулярно приезжать в Европу на месяц-другой, подобно тому как до сих пор он периодически навещал Соединенные Штаты. Действительно, в следующий же свой день рождения, 6 июня 1939 года, он, поднявшись в обществе фрау Ката и Эрики на борт трансокеанского лайнера «Иль де Франс», приступил к первому такому путешествию с запада на восток, которое, однако, по воле событий оказалось последним на ближайшие восемь лет.
В план этого путешествия входили встреча в Париже с Генрихом — тот теперь постоянно жил во Франции, в Ницце, — кратковременное пребывание в Голландии и более длительное в Цюрихе, поездки в Лондон, где недавно вышла замуж средняя дочь — Моника, и в Стокгольм, на конгресс пен-клуба. Из Стокгольма Томас Манн собирался вернуться в Швейцарию. Собирался он также, перед обратной дорогой в Принстон, еще раз повидаться с братом в Ницце. Уже в Голландии план этот нарушился. Там он прожил вопреки первоначальному намерению целых три недели: его появление в Цюрихе могло бы помешать предстоявшему выезду из Германии в Швейцарию родителей жены, стариков Прингсгеймов, и поэтому ему пришлось задержаться в приморском городке Нордвике. Он не сетовал на непредвиденную задержку. «Наше пребывание здесь, — писал он оттуда, — было задумано как выжидательная остановка... но оно оказывается настолько приятным и освежающим, что его вполне можно рассматривать как самоцель. Великолепное море и превосходная гостиница... Морской ветер полон запахов детства, и работа в пляжном кресле-корзинке, при изолирующем шуме прибоя — положение в высшей степени привлекательное». В июле 1939 года, поглощенный работой над романом о Гёте, он не верил в непосредственную близость войны. «Фашистская Европа, — говорил он в другом письме из того же Нордвика, — не имеет ни малейшего желания вести антифашистскую войну. Кому охота побеждать государства, где право на забастовки отменено? Ведь это же может служить образцом». На редкость прозорливый порой в своих прогнозах на долгие сроки, он оказался плохим предсказателем в делах, решавшихся тактическими ходами политиков. И когда 21 августа, после Цюриха и Лондона, он прилетел в Стокгольм с докладом под названием «Проблема свободы», ему сообщили, что конгресс пен-клуба не состоится. Не состоялись также ни вторая поездка в Швейцарию, ни второе свидание с Генрихом. А состоялись обратный полет в Лондон, мимо острова Гельголанда, над которым патрулировали германские истребители, ждавшие объявления войны и готовые открыть огонь по английскому самолету, и затем, уже в сентябре, уже после вторжения германских войск в Польшу, обратное путешествие через океан на переполненном американском пароходе, салоны которого были наспех переоборудованы в спальные помещения. Военные, проверявшие паспорта и багаж пассажиров в Саутгемптонском порту, подозрительно оглядывали немца со множеством папок с рукописями и чуть было не конфисковали как «стратегический» документ схему размещения гостей за столом в сцене визита Шарлотты Кестнер в дом Гёте.