Эта майская ночь казалась мне бесконечной - до того медленно тянулась она. Теперь-то уж было ясно, что с часу на час противник сложит оружие. Больше ему ничего не оставалось. И тогда наступит долгожданное...
Но гитлеровцы тянули. Канонада не смолкала, хотя и стала реже. Снаряды разрывались то где-то в районе Кёнигплаца, то на мосту Мольтке, то в Моабите, неподалеку от нашего НП.
Неужели война доживает последние часы? Я понимал ото умом, но почувствовать, ощутить во всей полноте еще не мог.
Прикрыл глаза, и передо мной явственно встало раннее воскресное утро сорок первого года. Дивизия, в которой я был начальником штаба, стояла в лагерях. В субботу затемно я пришел домой со службы и крепко спал, когда на зорьке в дверь отчаянно заколотил посыльный: "Скорее, товарищ майор, к прямому проводу!"
Так кончился мир.
Жена провожала меня на вокзал. Она не голосила, как многие другие женщины. Шла молча со Светой, Володей и младшенькой - Шурой. Дети тоже молчали, еще не отдавая себе отчета в происходящем.
- Иди, пора, - сказала она, не дожидаясь отхода поезда.
- Береги детей, Варя, - только и ответил ей я. И она пошла с вокзала на площадь - прямая, закаменевшая в том неизбывном женском горе, которое ведомо только женам и матерям, провожающим мужчин на войну. Рядом с нею послушно плелись три притихших маленьких человечка. Никакой силы воображения не могло тогда хватить, чтобы представить их себе взрослыми, семейными людьми - врача Светлану, майора-инженера Владимира, инженера Александру. Об одном думалось с пронзительной жалостью: выжили бы!..
Вот отсюда, из Днепропетровска, и потянулись мои пути-дороги, сначала на запад, потом на восток и снова на запад. Тяжкие оборонительные бои, выход из окружения, иссушающее душу ощущение повседневной смертельной угрозы. Радость первых побед, счастливая волна наступательных сражений... И вот - конец похода. В центре Европы. В Берлине. Остается только поставить последнюю точку...
Телефонный звонок заставил меня вздрогнуть. Что за известие он нес? Докладывал Дерягин:
- Гитлеровцы выбросили белый флаг из центрального входа в подземелье и начали сдаваться!
Шел третий час ночи.
Около четырех я услышал взволнованные слова радиста Алексея Ткаченко:
- Товарищ генерал! Немцы открытым текстом на русском языке просят нас перейти на волну четыреста сорок и вступить в переговоры!
Я подбежал к рации и взял трубку. В ней слышался какой-то заунывный, протяжный голос, произносивший с сильным акцентом: "Товарищи!.. Товарищи!.." Мне резануло слух это слово, так по-чужому звучавшее в устах врага. "Ишь ты, как приперло - товарищами стали, - подумал я. - Раньше небось за это слово расстреливали..."
А чужой голос повторял: "Переходите на волну четыреста сорок. Просим прекратить огонь и вступить в переговоры. Как вы нас слышите? Прием..."
Вопрос о капитуляции войск центрального сектора обороны явно выходил за пределы прерогатив командира дивизии - я не взялся решить его сам и срочно соединился с Переверткиным:
- Товарищ генерал, командование девятого сектора предлагает прекратить огонь и вступить с ними в переговоры. Какие будут указания?
- Василий Митрофанович, - помолчав, ответил командир корпуса, подождите немного, я вам позвоню.
Через несколько минут Семен Никифорович распорядился:
- Вступайте в переговоры. Условие одно: безоговорочная капитуляция.
Я обернулся к радисту:
- На волну четыреста сорок настроены?
- Так точно! - отозвался Ткаченко и протянул мне трубку.
В наушнике звучал все тот же протяжный голос:
"Просим вступить в переговоры..."
Нажав рычажок, я начал:
- С вами говорит представитель советского командования. Вас слышу. Как слышите меня? Прием...
- Вас слышу хорошо, слышу хорошо. Прием.
- Наше условие одно: безоговорочная капитуляция. Огонь прекратить с обеих сторон через пятнадцать минут. Пленных будем принимать у Бранденбургских ворот. Всем гарантируем жизнь. Огнестрельное оружие складывать по ту сторону ворот. Офицерам разрешается оставить при себе холодное оружие.
Возвратив трубку Алексею, я сказал ему:
- Повторите то же самое несколько раз по-русски и по-немецки. Чтобы у них во всех подразделениях приняли.
После этого я позвонил в рейхстаг и вызвал Дерягина. Тот доложил, что заканчивает прием пленных, вышедших из подвалов, что всего их оказалось тысяча шестьсот пятьдесят четыре человека.
- Отправляйтесь с Соколовским к Бранденбургским воротам. Назначаю вас ответственным парламентером и возлагаю общее руководство приемом сдавшихся. Объявите, что после капитуляции они будут распущены по домам. Генералам и офицерам сохраните холодное оружие. Захватите переводчика и офицеров себе в помощь. Все ясно?
- Так точно!
- В добрый час!
Это мое напутствие сбылось только отчасти: по пути к Бранденбургским воротам Соколовский был ранен в голову одним из последних залпов, прогремевших в сражении за центр Берлина. К счастью, рана оказалась несерьезной. Александру Владимировичу наскоро перевязали голову, и он отправился выполнять возложенную на него миссию.
Сидя в блиндаже, я вдруг почувствовал, что произошло что-то тревожное, угрожающее - у меня даже сердце защемило. И только в следующее мгновение я понял, что это наступила тишина. Стрельба оборвалась внезапно, сразу. В бою такое всегда означало лишь одно: "Затишье перед бурей". Потому и возникло поначалу ощущение неясной тревоги. Сработал рефлекс, развившийся за четыре года войны, за тысяча четыреста десять ее дней и ночей. И мне подумалось: "Настала пора приобретать новые привычки, учиться по-новому реагировать на окружающее".
Я вышел во двор, заваленный обломками, ограниченный иссеченными, выщербленными стенами с зияющими проломами, пустыми глазницами окоп. Стояла тишина. Тишина, которой я не слышал со дня вступления в Берлин. Лишь немного спустя я уловил далекое громыхание и редкие, приглушенные расстоянием выстрелы. Но, по сравнению с тем, к чему привыкли барабанные перепонки за последнюю неделю, и эта относительная тишина была полной...
Вот и не нужен больше наблюдательный пункт, не нужно наше укрытие - не от чего теперь больше укрываться. Я стоял, оглушенный тишиной, и не знал, что же теперь делать. Пока шел бой, пока враг сопротивлялся, все было ясно. А теперь? Теперь, когда не надо отдавать боевых приказов, когда пропала надобность в жестоком и тяжком солдатском труде?.. Честное слово, я даже как-то растерялся.
Нет, что ни говори, первые мгновения мира, как бы ни были прекрасны они, тоже связаны с психологической ломкой, с перестройкой человека.
Я стряхнул с себя это состояние - расслабляться было рано. Еще шел прием пленных. Вокруг лежал вдребезги разбитый город, в котором обитал не один миллион голодных, лишенных транспорта, электричества и даже воды жителей. А ведь мы в этом городе были пусть временными, но хозяевами. И дел впереди лежал непочатый край.