Он отвечал быстрыми, точными словами и снова принимался читать письмо вслух всем обступившим его незнакомым людям:
— Костя, у меня не будет ни одного «посредственно»… Папа работает… Папа сложил печку, в комнате у нас стало теплее…
Это было письмо от племянницы из Москвы, и все обступившие стол люди в шинелях и полушубках отвлеклись от своих насущных, не терпящих отлагательства дел и слушали внимательно. Не дочитав письма, майор откладывал его и брался за другое и одновременно, обращаясь к кому-то из тех, кто стоял в темном углу комнаты, отдавал приказание: «Сообщите по радио, в тринадцать ноль-ноль начался артобстрел, методический, выпущено тридцать снарядов!» Едва он заканчивал фразу, окружающие его торопили: «Дальше, дальше-то что пишет племянница?» — и комендант Шлиссельбурга снова брался за письмо.
— Нет, это не то!.. Должно быть письмо от жены, с фотокарточкой — давно обещала. Если без фотокарточки, я и читать не стану!
И наконец, найдя по почерку письмо жены, вытянул его из конверта, и на стол выпал тусклый фотографический снимок.
— Ой-ой-ой, вот этого я ждал! — хриплым шепотом возгласил комендант, склоняясь над свечкой. — И дочка, дочка Галина, год и три месяца ей, я еще ни разу в жизни ее не видел!.. А вы, товарищ лейтенант, возьмите роту и обойдите все землянки вдоль южных кварталов, только саперов возьмите, там мин полно. Ясно? Ясно, ну идите!.. «Поздравляю тебя, Костенька, с Новым годом…» С Новым годом поздравляет меня жена, понимаете? Вот ее фотокарточка!
И фотография пошла по рукам командиров и красноармейцев, а майор смеялся:
— Галиночка-то какая толстая получилась, весь фокус заняла… В Кировской она области, понимаете?
Все, решительно все понимали состояние коменданта. Все были семь суток в бою, все ночевали в снегу, всем остро хотелось писем от родных и друзей… А на стене висел вражеский план сожженного города, а полуразбитый дом вновь заходил ходуном, потому что на заваленных трофеями, залитых кровью улицах опять стали разрываться снаряды. Но никто не обращал внимания на разрывы, все жадно вслушивались в письмо далекой женщины к счастливому мужу…
В этот час все в городе были счастливы — и те, кто пришел сюда, и те, кто шестнадцать месяцев дожидался пришедших… Немногие дождались: из шести тысяч жителей, находившихся в Шлиссельбурге в момент оккупации его гитлеровцами, осталось только триста двадцать человек, из которых мужчин было не больше двух-трех десятков. Две с половиной тысячи шлиссельбуржцев умерли от голода и лишений, многие были замучены, остальные отправлены в глубокий вражеский тыл. Фашисты кое-как кормили тех, кого им удалось заставить работать. Кормили, например, единственную в городе артель плотников и столяров, которая изготовляла гробы. Гробов требовалось немало: наша артиллерия каждый день отправляла эсэсовцев к праотцам.
Гитлеровцы, живя в городе, нервничали. В каждом сохранившемся или полуразрушенном доме, с южной его стороны, они посреди комнат построили блиндажи, северная половина дома служила блиндажу прикрытием. В блиндажах фашисты старались устроиться с комфортом, стаскивали в них диваны, зеркала, пианино и самовары, ковры и хрусталь, кружевные занавески и пуховые одеяла… Русское население ютилось в землянках в лесу. Каждое утро всех выгоняли на работу, на рытье траншей, на строительство дзотов. С двух часов дня ни один русский человек не смел показаться на улицах, каждого запоздавшего хотя бы на пять минут ждали плети или расстрел. Несколько проституток имели право на вход в гитлеровские блиндажи. А когда потаскушки надоедали, фашистские офицеры выбирали себе любую из девушек города, и солдаты волокли ее на смертный позор.
Три сотни бледных запуганных жителей из шести тысяч! Все они, как больные, в первый раз открывшие глаза после долгого беспамятства, в котором их беспрестанно терзал кошмар.
Мы ушли из комендатуры полные впечатлений от рассказов, какими обменивались толпившиеся здесь люди.
В политотделе дивизии В. А. Трубачева, расположившемся в трех уцелевших комнатах разбитого, перерезанного траншеей дома, мы легли спать — так же, как и все, на поломанных железных кроватях, на голых и обледенелых прутьях. Было холодно, никто не скинул ни валенок, ли полушубков, ни шапок-ушанок.
Ночью враг обстреливал город дальнобойными орудиями откуда-то из-за Синявина. Всю ночь гремела жестокая канонада: наша артиллерия взламывала все новые и новые узлы мощных оборонительных сооружений врага. Взлетали осветительные ракеты, лунная ночь рассекалась вспышками и гулами не прекращающегося ни на один час сражения.
Крепость Орешек
В прибрежной траншее между двумя окровавленными, кажущимися в своем смерзшемся обмундировании непомерно огромными трупами эсэсовцев рассыпаны на снегу бумаги — обрывки писем, документы. Среди них длинный листок бумаги: рисунок акварелью, сделанный еще летом. Примитивно изображено то, что немцы видели из этой траншеи прямо перед собой. Узкая полоска Невы. Низкий, длинный, серый, похожий на корпус дредноута, скалистый островок. На нем стена крепости и высящееся над ней краснокаменное здание с башнями. В летний день, когда немец рисовал эту крепость, в здании были разбиты только верхние этажи и макушки церкви. Ныне от всего, что высилось за восьмиметровыми стенами крепости, остались одни развалины. Но это гордые развалины, так и не взятые врагом!..
Есть такое старинное русское слово, обозначающее нечистое стремление. Так вот, шестнадцать месяцев сидевшие в траншеях немцы вожделели, глядя на эту крепость, до которой от них было всего только двести двадцать метров. Взирая на эту близкую и недосягаемую крепость, они видели в своих мечтах Ленинград. На рисунке по-немецки так и написано: «Шлиссельбург близ Петербурга»… Больше они не видят уже вообще ничего. Орешек оказался им не по зубам. Вот они лежат передо мной — застывшие трупы. А славная крепость Орешек высится на островке с гордо реющим красным флагом. Пулеметами и снарядами рвали немцы этот флаг в лоскутья. Но над высшей точкой крепости, над собором, вопреки исступленному огню врага, опять поднималось новое алое полотнище взамен изорванного. Двести двадцать метров, отделявшие Шлиссельбург от Орешка, оказались неодолимыми для всей военной мощи Германии, покорившей Европу…
Я был в этой крепости. Я прошел эти двести двадцать метров, спустившись из освобожденного Шлиссельбурга на лед Невы, ступая осторожно по узкой тропинке, проложенной среди еще не расчищенных немецких минных полей, и обогнув не замерзающий от быстрого течения участок реки, любуясь паром, поднимающимся от воды и словно возносящим эту — уже легендарную — крепость над солнечным миром.