вас и не говорил совсем.
– Вот именно, вы об нас не говорили… Мы, значит, не существуем.
С. И. Смирнова-Сазонова. Дневник. 3 января 1897 г.
Приезжаю к знакомому, застаю ужин, много гостей.
Очень весело. Мне весело болтать с соседками и пить вино. Настроение чудесное. Вдруг поднимается N. с важным лицом, точно прокурор, и произносит в честь мою тост. Чародеи слова, идеалы, в наше время, когда идеалы потускнели… сейте разумное, вечное… У меня такое чувство, точно я был накрыт раньше колпачком, а теперь колпачок сняли, точно в меня прицелились. После тоста чокались, молчание. Пропало веселье.
– Вы теперь должны сказать, – говорит соседка. – Но что я скажу? Я охотно бы пустил в него бутылкой. И спать ложусь с осадком в душе. «Смотрите, смотрите, господа, какой дурак сидит среди вас!»
Чехов. Записная книжка
– Читали, Антон Павлович? – скажешь ему, увидав где-нибудь статью о нем.
Он только лукаво покосится поверх пенсне:
– Покорно вас благодарю! Напишут о ком-нибудь тысячу строк, а внизу прибавят: «А вот еще есть писатель Чехов: нытик…» А какой я нытик? Какой я «хмурый человек», какая я «холодная кровь», как называют меня критики? Какой я «пессимист»? Ведь из моих вещей самый любимый мой рассказ – «Студент». И слово-то противное: «пессимист»…
И порою прибавит:
– Когда вас, милостивый государь, где-нибудь бранят, вы почаще вспоминайте нас, грешных: нас, как в бурсе, критики драли за малейшую провинность. Мне один критик пророчил, что я умру под забором: я представлялся ему молодым человеком, выгнанным из гимназии за пьянство.
И. А. Бунин. Чехов
Однажды он сказал (по своему обыкновению, внезапно):
– Знаете, какая раз была история со мной?
И, посмотрев некоторое время в лицо мне через пенсне, принялся хохотать:
– Понимаете, поднимаюсь я как-то по главной лестнице московского Благородного собрания, а у зеркала, спиной ко мне, стоит Южин-Сумбатов, держит за пуговицу Потапенко и настойчиво, даже сквозь зубы, говорит ему: «Да пойми же ты, что ты теперь первый, первый писатель в России!» И вдруг видит в зеркале меня, краснеет и скороговоркой прибавляет, указывая на меня через плечо: «И он…»
И. А. Бунин. Чехов
Однажды, читая газеты, он поднял лицо и не спеша, без интонаций сказал:
– Все время так: Короленко и Чехов, Потапенко и Чехов, Горький и Чехов…
Теперь он выделен. Но думается, и до сих пор не понят как следует: слишком своеобразный, сложный был он человек, душа скрытная.
Замечательная есть строка в его записной книжке:
«Как я буду лежать в могиле один, так, в сущности, я и живу один».
И. А. Бунин. Чехов
Популярность Горького задевает самолюбие Чехова. «Прежде говорили: Чехов и Потапенко, я это пережил. Теперь говорят: Чехов и Горький». Он хочет сказать, что и это переживет. По его словам, Горький через три года ничего не будет значить, потому что ему не о чем будет писать. Я этого не думаю.
А. С. Суворин. Дневник. 4 сентября 1903 г.
Одно из моих последних воспоминаний о нем относится к ранней весне 1903 года. Ялта, гостиница «Россия». Уж поздний вечер. Вдруг зовут к телефону. Подхожу и слышу:
– Милсдарь, возьмите хорошего извозчика и заезжайте за мной. Поедемте кататься.
– Кататься? Ночью? Что с вами, Антон Павлович?
– Влюблен.
– Это хорошо, но уже десятый час. И потом – вы можете простудиться…
– Молодой человек, не рассуждайте-с!
Через десять минут я был в Аутке. В доме, где он зимою жил только с матерью, была, как всегда, тишина, темнота, тускло горели две свечки в кабинете. И как всегда, у меня сжалось сердце при виде этого кабинета, где для него протекло столько одиноких зимних вечеров.
– Чудесная ночь! – сказал он с необычной для него мягкостью и какой-то грустной радостью, встречая меня. – А дома – такая скука! Только и радости, что затрещит телефон да кто-нибудь спросит, что я делаю, а я отвечу: мышей ловлю. Поедемте в Ореанду.
Ночь была теплая, тихая, с ясным месяцем, с легкими белыми облаками. Экипаж катился по белому шоссе, мы молчали, глядя на блестящую равнину моря. Потом пошел лес с легкими узорами теней, за ним зачернели толпы кипарисов, возносившихся к звездам. Когда мы оставили экипаж и тихо пошли под ними, мимо голубовато-бледных в лунном свете развалин дворца, он внезапно сказал, приостанавливаясь:
– Знаете, сколько лет еще будут читать меня? Семь.
– Почему семь? – спросил я.
– Ну, семь с половиной.
– Вы грустны сегодня, Антон Павлович, – сказал я, глядя на его лицо, бледное от лунного света.
Опустив глаза, он задумчиво копал концом палки мелкие камешки, но, когда я сказал, что он грустен, он шутливо покосился на меня.
– Это вы грустны, – ответил он. – И грустны оттого, что потратились на извозчика.
А потом серьезно прибавил:
– Читать же меня будут все-таки только семь лет, а жить мне осталось и того меньше: шесть. Не говорите только об этом одесским репортерам…
Прожил он не шесть лет, а всего год с небольшим.
И. А. Бунин. Чехов
К своим собственным литературным успехам он относился с затаенной горечью.
– Да, Антон Павлович, вот скоро и юбилей ваш будем праздновать!
– Знаю-с я эти юбилеи! Бранят человека двадцать пять лет на все корки, а потом дарят ему гусиное перо из алюминия и целый день несут над ним, со слезами и поцелуями, восторженную ахинею!
И. А. Бунин. Чехов
В первый раз с тех пор, как мы играли Чехова, премьера его пьесы совпадала с пребыванием его в Москве. Это дало нам мысль устроить чествование любимого поэта. Чехов очень упирался, угрожал, что останется дома, не приедет в театр. Но соблазн для нас был слишком велик, и мы настояли. Притом же первое представление совпало с днем именин Антона Павловича (17/30 января).
Назначенная дата была уже близка, надо было подумать и о самом чествовании, и о подношениях Антону Павловичу. Трудный вопрос! Я объездил все антикварные лавки, надеясь там набресть на что-нибудь, но, кроме великолепной шитой музейной материи, мне ничего не попалось. За неимением лучшего пришлось украсить ею венок и подать его в таком виде.
«По крайней мере, – думал я, – будет поднесена художественная вещь».
Но мне досталось от Антона Павловича за ценность подарка.
– Послушайте, ведь это же чудесная вещь, она же должна быть в музее, – попрекал он меня после юбилея.
– Так научите, Антон Павлович, что же надо было поднести? – оправдывался я.
– Мышеловку, – серьезно ответил он, подумав. – Послушайте, мышей же надо истреблять. – Тут он сам расхохотался. – Вот художник Коровин