В Иерусалим они ехали через Сидон и древние Тир и Акру, а оттуда через Назарет. Несмотря на январь, дорога через гористую пустынную местность была жаркой и утомительной. Бесконечные оранжево-красные пески, голые горы, поросшие редкими деревьями, одинокие деревни-оазисы, в которых их встречали смуглые арабские дети и закутанные в покрывала женщины, — все это проходило перед Гоголем как во сне. Подымаясь с ночлега еще до восхода солнца, они усаживались на мулов и лошадей и в сопровождении пеших и конных провожатых, растянувшись длинным поездом, шли через пустыню по морскому берегу. Море нередко омывало плоскими волнами лошадиные копыта. По другую сторону тянулись пески или беловатые плиты начинавшихся возвышений, изредка поросшие приземистым кустарником. В полдень доходили до колодца, выложенного плитами водохранилища, осененного двумя-тремя оливами или сикоморами. Здесь привал на полчаса, и снова в путь, пока не покажется на вечернем горизонте, уже не синем. но медном от заходящего солнца, пять-шесть пальм и вместе с ними прорезающийся сквозь радужную мглу городок, картинный издали, но бедный вблизи. И так до самого Иерусалима.
Выручал в дороге Базили. Он пользовался большим уважением среди арабов как представитель «великого падишаха». Зная местные нравы и обычаи, он доставлял Гоголю те небольшие удобства, которые были особенно существенны в восточных гостиницах. Их мягкие диваны всегда оказывались густо набитыми пылью и блохами, не дававшими ночью покоя. Однако жалобы Гоголя и его повелительный тон по отношению к консулу показались Базили покушением на его авторитет и высокое официальное положение. Поэтому он просил приятеля не выражать своего неудовольствия в присутствии местного населения. Наконец приблизились к Иерусалиму. Гоголь с нетерпением ждал этого момента. Горы начали становиться дичее и обнаженнее, лиловый отлив скал нежно оттенялся зелеными полосами мхов. С высоты холма вдруг открылся Иерусалим. Небо было облачно, и он казался закутанным в серую дымку. Путники въехали в Вифлеемские, или Яффские, ворота и остановились около дома патриарха.
Наутро Гоголь увидел залитые солнцем узенькие кривые улочки, серые, сложенные из крупного камня дома, беспорядочную сутолоку восточного города, с его грязью, нищетой, живописной пестротой красок. Турки, арабы, разноязычные паломники — перемешались в толпе, куда-то стремящейся, многоголосой.
Наконец свершалось то, что так давно было задумано, казалось решающим в его жизни. Но как этот будничный, суетливый, бедный городок не походил на те пленительные образы и картины священного города Иерусалима, которые сыздавна рисовались в воображении писателя!
Он направился к гробу господню. При входе за ограду сидел, поджавши ноги, толстый турок. Он курил длинную трубку и играл в шахматы с другим сторожем. Огромные ворота были открыты настежь. Прежде всего Гоголь увидел на помосте камень, отделанный желтым мрамором и окруженный большими свечами, на котором, по преданию, положено было снятое с креста тело Иисуса. Неподалеку находилась погребальная пещера — вертеп, где помещался гроб господень.
Гоголь заказал литургию. Пещера была небольшая: туда нужно было входить нагнувшись, и в ней не могло поместиться более трех человек. Перед пещерой находилось преддверие — круглая комнатка такой же величины с небольшим столбиком посередине, покрытым камнем, превращенным в алтарь. Гоголь стоял один посреди пещеры: перед ним был только священник, совершавший службу. Голоса диакона и хора доносились издалека, как будто с того света. Но Гоголь не смог найти слов для молитвы! Все было таким необычным и таким не похожим на его представление о совершающемся таинстве. И горбоносый священник с усталым, равнодушным лицом, и серые, прохладные стены пещеры, и доносящиеся снаружи голоса. Он не успел опомниться, как священник закончил службу и вынес ему чашу с причастием.
При выходе он увидел, как флегматичный страж порядка, прервав игру в шахматы, разгонял напиравшую за ограду толпу.
Все было не таким, как он представлял себе. Молитва не в силах была вырваться из его груди: он оставался бесчувственным, каким-то одеревеневшим. Его мечта потускнела.
Вспоминая свое путешествие, он писал священнику Матвею Константиновскому, с недавнего времени по рекомендации графа Толстого ставшему поверенным его дум: «Скажу вам, что еще никогда не был я так мало доволен состояньем сердца своего, как в Иерусалиме и после Иерусалима. Только разве что больше увидел черствость свою и свое себялюбие — вот весь результат».
Нет, не удалось его духовное паломничество, как не удалась и книга его поучений, вызвавшая лишь ожесточение и нападки. Может быть, это происки искусителя? Наваждение дьявольское? Гоголь отогнал от себя эту мучительную, больную мысль. Через несколько дней он направился в обратный путь — в Бейрут, а оттуда через Константинополь прибыл на родину, в Одессу, на пароходе «Херсонес». 16 апреля 1848 года «Херсонес» вошел в Одесский порт.
Мысли мои, мое имя, мои труды будут принадлежать России.
Н. Гоголь
После томительных дней карантина в Одессе, когда пришлось сидеть в комнате за проволочной решеткой, Гоголь поспешил в Васильевку, Блудный сын, наконец, возвращался в свой отчий дом. Он вспомнил, с каким нетерпеливым ожиданием покинул его в рождественские дни 1829 года, когда торопился в столицу, мечтал о необычайной и прекрасной судьбе!.. С того времени прошло уже почти двадцать лет, но он не достиг того, к чему стремился. Все эти годы были годами испытаний, разочарования, бесконечных странствий и душевных блужданий!
Флегматичный возница подгонял неторопливо бегущую маленькую лохматую лошадку. Зеленела молодой травой бескрайная степь. Гоголь спешил: ему хотелось приехать домой в день своих именин. Нарочным из Полтавы он предупредил уже о своем прибытии.
К Васильевке подъехали только к вечеру. Стало безотчетно грустно при виде давно покинутых мест. Деревья в прилегающей к Васильевке роще одни разрослись, другие были вырублены. Гоголь остановил возницу и отправился один по стежке позади церкви, ведущей к дому, по которой когда-то любил ходить.
Запыленный, в. дорожном плаще, Гоголь вошел в дом. Мать, сестры и несколько соседей встретили его в гостиной. Мария Ивановна обняла сына и расплакалась. Как он переменился! Еще больше похудел со времени их последней встречи в Москве. Грустный, задумчивый взгляд, какая-то напряженная сдержанность, строгость огорчили ее. Сама Мария Ивановна мало изменилась. Без малейшей седины, с румяными щеками и чуть заметными усиками над верхней губой. В ней чувствовались жизненная энергия, бодрость, добродушие. Сестры во многом изменились. Это были уже не те наивные, неуклюжие девочки, которых он оставил, а взрослые барышни, немного кокетливые, самолюбивые, по-провинциальному конфузливые. Они робко подошли к старшему брату и поцеловали ему руку.