Вечером ответы, как ни странно, приходят.
Насколько по-иному выглядит письмо, пришедшее по электронной почте, даже если его распечатать на принтере. Прежде письма Эдуард писал на старой машинке. Машинок у него скопились десятки — настоящая коллекция; в том числе и такие, которые он со страстью коллекционера приобретал, увидев в комиссионке. Отпечаток у машинки был неровный — как почерк, — а некоторые литеры ударялись о бумагу с такой силой, что пробивали ее. Те письма были человеческими.
Первая пишущая машинка Эдуарда была марки «Оптима». Ее он купил у старой женщины, которой машинка была больше не нужна. Машинка стоила 120 рублей — тогдашний месячный оклад инженера. Так что пишущие машинки покупать было можно, но за владельцем таковой всегда как-то присматривали. Слово воспринималось таким же опасным, как оружие. Машинки в учебных заведениях, например, в нерабочее время всегда строго держали под замком, вспоминает Эдуард.
Но теперь все иначе. Механические машинки остались без дела. А все письма, распечатанные на принтере, выглядят одинаковыми. К счастью, в содержании все-таки еще есть различия.
Я спрашиваю сначала, любил ли Эдуард свою жизнь в детстве. И на этот простой вопрос приходит такой же незамысловатый ответ: «Да, Ханну. Жизнь нравилась мне, когда я был ребенком, хотя был голод, и плохие отношения с матерью, и отчим все время присутствовал. В большом дворе того шестиэтажного дома была вся жизнь. Поблизости находилась река, берега которой еще не превратились в дороги. По крутому склону можно было зимой съезжать на лыжах».
А теперь какова жизнь у Эдуарда?
«В основе своей жизнь по-прежнему мне нравится — из-за моих дочек, из-за работы и из-за жизненного азарта Я все еще состязаюсь со всем миром и с разными людьми и организациями».
Азарт, вот подходящее слово. Эдиков инстинкт соперничества довелось испытать на своей шкуре и мне — год-другой мы играли в теннис. Он только осваивал этот новый для себя спорт и взял несколько уроков, но как бывший мастер по пинг-понгу хотел сразу победить меня, требуя, чтобы мы играли по настоящим правилам и считали очки… Он бегал и бил, и бегал, и бил, но это не помогало; на моей стороне был несравненно больший опыт. Тем не менее, он не хотел сдаваться, и игру приходилось начинать снова и снова.
Об этом же, наверное, говорит то, что он с удовольствием занимается горными лыжами; в Италии весной 2007 года он чуть не сломал ногу, когда забрел на самую трудную, черную трассу. К счастью, переломилась лишь лыжа, но следующий день прошел в гостинице за улучшением душевного состояния с помощью виски. Это, однако, мелочь по сравнению с тем, что во времена игры в теннис он приобрел снаряжение для дельтапланеризма, еще и с мотором, и едва не распрощался с жизнью, когда поднялся наконец в воздух и упал на землю с высоты в несколько метров с мотором за спиной. Но ведь мысль о полетах была такой красивой, замечательной и интересной. Тоже из мечтаний детства, взлелеянных Авиационным институтом?
В своих вопросах я перешел к понятию счастья вообще и любви к России, родине и ее людям. А также ко всему тому, что является главным в жизни, по крайней мере, на мой взгляд.
Эдуард переводит дух, я действительно слышу его вздох даже в электронном письме, быстрый и немного угнетенный. Затем он размышляет минуту и отвечает так:
«Для меня счастье имеет различные формы проявления. Когда я спустился на лыжах по крутому склону, ураа! Когда я выиграл трудный судебный процесс, ураа! Когда я помирился с женой — слава Богу!
Вот что такое счастье, так я его воспринимаю. Сидеть в своей скорлупе и наслаждаться счастьем — такое не для меня».
А Россия?
«Ханну, я люблю свою страну. Ее леса, овраги, реки и холмы. Но правительство я не люблю и не могу, собственно, уважать народ. Мне не нравится, что из нашей страны сделали свалку отходов. Не нравится, что народ раболепничает, как лакей. Мне нравится Россия, какой она была в 1900–1914 годах. Тогда были и лошади, и автомобили. Были свечи и электрическое освещение. Был модерн, и была старина».
Следует мысль, в которой я чую предвзятость, но ведь я и не живу в России: «Будущее человечества кажется сомнительным. Меня беспокоят мусульмане. Такое ощущение, что от них можно ждать чего угодно, хоть самой ужасной войны».
Больше и добавить нечего. С другой стороны, то же самое уже предсказывалось в «Андрее Рублеве» Тарковского, только там смотрели на восток — в сторону Китая. Теперь прицел в России сместился пониже к югу. Но теперь назад, к России Успенского:
«А вот будущее России кажется как-то светлее. Во времена коммунизма пришлось много испытать, и из этого извлекли урок. Если соединить пережитки коммунизма с зачатками капитализма в головах людей, может статься, что впереди забрезжит какой-то свет. Из-за этого я, по крайней мере, не беспокоюсь».
Я спрашиваю также о писательстве, потому что помню, как несколько лет назад Эдуард просто сказал, что больше не может делать нового, ничто не вдохновляет. Но та слабина, к счастью, была временной. В своем ответе Эдуард сперва возвращается опять к началу, к тому, почему и как он стал именно детским писателем, размышление над этим и его повторение для него, по-видимому, очень важно:
«Вначале я писал только для взрослых, и из меня получался известный московский юморист. Но я все время знал, что буду писать для детей. Почему — не могу сказать. А затем в один прекрасный день, когда я начал писать всерьез, то обратился именно к детям. Мне кажется, что я недостаточно мудр для взрослых и не могу своими книгами помочь им».
На мой вопрос о том, что бы он делал, если бы не был писателем, Эдуард отвечает одной единственной фразой: «Возможно, зарабатывал бы свой хлеб в телевизионном бизнесе».
О писательстве Эдуард говорит, к счастью, больше, и на это есть своя причина:
«Это так, Ханну, мне все еще нравится писать, хотя это и треплет мне нервы. Я все время пишу тексты, которые сопряжены с риском и с которыми я могу головой биться о стену. Сейчас я перевожу, например, «Карлсона» Астрид Линдгрен. По-русски сделано уже три разных перевода, из которых один посредственный, но мой ЗНАЧИТЕЛЬНО лучше».
Перевод делается на основе подстрочника, шведским Эдуард не владеет. Излишняя скромность Эдуарда не обременяет. Эдуард знает это, и я тоже знаю. Ведь самое важное, наверное, то, что книга будет на хорошем русском — и тем не менее будет верна подлиннику. А иногда можно даже и напыжиться на минутку. Всегда приходится быть готовым и к другому, ведь писателя может когда угодно кто угодно публично унизить, он не в состоянии этому воспрепятствовать. На печатную критику приходится иногда отвечать, но смысл такого ответа заключается в первую очередь в жесте, утешающем на минуту самого автора.