Ознакомительная версия.
Между тем Байрон послал за вождями сулиотов. Стэнхоуп был поражен хладнокровием Байрона, когда, все еще ослабленный от припадка и кровопускания, с «совершенно измотанными нервами», он встретился лицом к лицу с «взбешенными сулиотами в великолепных одеяниях, заляпанных грязью… Лорд Байрон оживился и, казалось, совсем оправился от болезни. Чем больше бесновались сулиоты, тем он становился спокойнее».
Глава 29
Смерть за Грецию
1824
В последние дни февраля Байрон постепенно оправился от болезни, но надежда, озарявшая первые недели пребывания в Миссолонги, угасала. Доктор Миллинген отмечал медленное ухудшение физического состояния и уныние, постоянно владевшее больным. Однажды, когда Миллинген пытался доказать Байрону, что полный отказ от прежних привычек вернет его к жизни, Байрон нетерпеливо перебил: «Вы думаете, я хочу жить? Я ужасно устал от жизни и не дождусь часа, когда умру… Но сейчас меня преследуют два ужасных видения. Я представляю себя медленно угасающим на смертном одре или заканчивающим свои дни как Свифт – ухмыляющимся идиотом!»
Депрессия Байрона была обусловлена страшным разочарованием: несмотря на все сделанное для колоритных горных воинов – сулиотов, он не мог доверять им. Сулиоты открыто поговаривали о том, чтобы осуществить более заманчивое и легкое предприятие, чем захват Лепанто. Гамба вспоминает: «Они хотели идти к Арте, где надеялись захватить много трофеев. Они решили, что не стоит сражаться с каменными стенами. Лорд Байрон предложил им месячную плату, если они согласятся». Байрона ожидало новое разочарование, когда Пэрри сообщил ему, что шесть механиков, напуганных недавними событиями, бросили свою работу и просили отправить их домой после двухнедельной службы в арсенале. Пэрри был в гневе, потому что ему вновь пришлось обращаться к Байрону с просьбой оплатить их возвращение на родину.
Полковник Стэнхоуп отправился в Афины 21 февраля, твердо веря в то, что ему удастся сплотить греков и дать им конституционное правительство с помощью своего печатного станка. После крушения надежд относительно захвата Лепанто Байрон начал подумывать об отъезде, но не мог заставить себя сняться с места. Когда в ярости на сулиотов он сообщил о своем намерении уехать, жители города и солдаты начали роптать, и он остался.
Припадок, приключившийся с ним 15 февраля, какова бы ни была его природа, еще больше усугубил состояние Байрона, потому что теперь он постоянно боялся его повторения, хотя говорил о своем здоровье вполне беспечно. Он то испытывал глубокую депрессию, то пускался в почти истерическое веселье и шутки, по воспоминаниям Пэрри, когда пытался уговорить своего бедного слугу Флетчера развлечься с солдатом, одетым в женский наряд.
В довершение к череде трагических случайностей и неприятностей в восемь часов вечера 21 февраля сильное землетрясение потрясло ветхие строения города и вызвало панику не только среди греков, но и англичан и других иностранцев, которые бросились вон из домов. Описывая происшествие Меррею на следующей неделе, Байрон добавлял: «…целая армия сложила оружие, подобно дикарям, которые во время затмения солнца бьют в барабаны или воют…» Хотя Байрон и смеялся над Пэрри и остальными, которых «слегка помяло в домах» и которые стремились выбежать на улицу через окна и двери, на самом деле он не был столь спокоен. Больше всего он волновался за своего слугу Лукаса, которого искал «среди пустого зала».
Байрон не хотел полностью признать своего поражения ни перед друзьями в Англии, ни перед самим собой. К своему удовольствию и смущению, он узнал от Хобхауса и Киннэрда, что события в Греции сделали его героем на родине именно тогда, когда все было против него. Но близким друзьям Байрон открыл глубину своего разочарования. Стэнхоуп говорил Хобхаусу: «Байрон то и дело жалел, что приехал в Грецию… Иногда он говорил, что рад этому, и с энтузиазмом рассуждал о происходящих событиях. Он говорил, что лучше быть в Миссолонги, чем болтать на балах в Лондоне, когда тебе уже за сорок, как Тому Муру».
После роспуска основной армии сулиотов Байрон оставил себе личных телохранителей в составе пятидесяти шести человек под предводительством Драко и еще пары вождей, которым он доверял больше всего. Они проживали в большой комнате, там же вели оживленные беседы или играли в карты на полу, а карабины ставили у стены.
По словам Пэрри, Байрон много времени проводил в комнате с солдатами, особенно в сырую погоду. «В эти дни его почти всегда сопровождал его любимый пес Лев, который, возможно, был его самым верным и преданным другом». Байрон говорил с собакой словно с человеком. «Чаще всего он говорил: «Лев, ты не мошенник, Лев»… Глаза собаки блестели, она виляла хвостом. «Ты честнее людей, Лев, я тебе верю». Лев вскакивал, лаял и вился вокруг хозяина… «Лев, я люблю тебя, ты мой верный пес!» Лев прыгал и лизал руку своего господина…»
В конце февраля погода улучшилась, и Байрон стал чаще ездить верхом. Он делал это, чтобы, во-первых, его стража могла размяться, а во-вторых, чтобы воспользоваться возможностью предстать при полном параде с собственной армией, для чего он часто выезжал на болотистую равнину за городом.
Чтобы поддержать боевой дух приезжих иностранцев, Байрон приказал Пэрри провести реорганизацию артиллерийских частей и привлечь в их ряды греков. Но он сознавал, что просто топчется на месте. Унизительней всего было то, что албанцы в турецком гарнизоне в Лепанто, которые сначала хотели перейти на его сторону за сорок тысяч долларов, теперь соглашались сделать это даже за двадцать пять тысяч. Но сулиоты, прекрасные воины-горцы, не привыкли к осаде, даже если она не сулила сложностей.
К концу февраля Джордж Финлей прибыл из Афин с письмами от Трелони и Одиссея (Улисса). Байрон встретил его как человека, с которым мог поговорить о вещах, непонятных для практического ума Пэрри. Порой Пэрри забавлял его и являлся отличным противоядием против полковника-теоретика. Но Финлей вращался в более близких Байрону кругах, бывал в Ньюстедском аббатстве, мог говорить о Гете и «Манфреде» и одновременно с юношеским восторгом слушал воспоминания Байрона и его остроумные замечания о современниках. Во время этих бесед Байрон оживал, сыпал анекдотами и рассказами о своей прежней жизни. Давая волю своим воспоминаниям, он свободно говорил о своих проделках с Хобхаусом и Скроупом Дэвисом, даже об Абердине и первой любви к Мэри Дафф.
Однако Финлей приехал с серьезной миссией. Он привез приглашение Одиссея Байрону и Маврокордатосу на конгресс в Салоне (Амфиссе. – Л.М.), где, возможно, различные греческие партии и фракции придут к согласию, осознав необходимость защиты страны. Просил его об этом и Трелони. Среди всех неурядиц Байрон по-прежнему с ностальгией вспоминал Трелони, который всегда мог навести порядок в его беспокойном хозяйстве. Хотя, как и Маврокордатос, Байрон не очень-то доверял Одиссею, но после размышлений они решили через две недели встретиться с хитрым вождем в Салоне.
В марте самочувствие Байрона было не очень хорошим, но он продолжал обычные поездки верхом и занятия, словно решился не позволять болезни одержать над собой верх. Часто у него случались головокружения, а иногда неприятные нервические припадки, похожие на приступы страха. Тоску развеивали письма из Англии. Но одно, от Томаса Мура, расстроило его. Обыкновенно письма Мура пробуждали в нем приятные воспоминания о днях славы в Лондоне, но Байрон обиделся на слова Мура о том, что «вместо участия в героических и военных действиях Байрон, подобно Дон Жуану, отдыхает на роскошной вилле». Байрона раздражало, что такие слухи циркулировали в Англии, где, по словам Хобхауса, он был уже народным героем. Байрон довольно резко ответил на письмо.
Неудивительно, что постоянная жизнь на грани болезни и временного улучшения привела к частым вспышкам раздражения. Байрон приходил в ярость совершенно непредсказуемо. Даже вежливый и учтивый Маврокордатос вызывал у него гнев. Особенно теперь, когда появился шанс объединения греков, Байрона раздражало, что князь продолжал выказывать недоверие другим вождям. Желая оставаться независимым и не примыкать ни к каким фракциям, Байрон намеренно пытался уклониться от близких отношений с Маврокордатосом, не поощряя его вечерние визиты вежливости и говоря только о деле.
17 марта Байрон отправил радостное письмо Терезе. Он давно перестал делиться с ней своими сокровенными мыслями и обращался к ней со снисходительной веселостью, как к шаловливому ребенку: «Моя милая Т.! Пришла весна, сегодня я видел ласточку – давно пора, потому что зима здесь была сырая, что необычно для Греции… Я не буду писать тебе о политике, это тебя утомит, но, кроме этого, мне почти не о чем писать, кроме, пожалуй, забавных анекдотов, которые я приберегу для нашей встречи, чтобы развлечь тебя за счет Пьетро и некоторых других… Пишу тебе по-английски безо всяких извинений, потому что ты говоришь, что достигла больших успехов в этом языке птиц. Англичанам и грекам я обычно пишу по-итальянски из духа противоречия, думаю, и чтобы показать, что я почти превратился в итальянца после долгого пребывания в твоей стране».
Ознакомительная версия.