Государь на радостях позвал к себе Василия Золоторенко со старшиной. Вина им поднес, каждому саблю пожаловал в серебре.
Вскоре прислали вести полковник Поклонский и Воейков. 24 августа сдался Могилев. Православных людей Воейков привел к присяге, но он не знал, как быть с католиками, просящимися на государеву службу.
Письмо это Алексей Михайлович кликнул прочитать тайного подьячего Перфильева при Борисе Ивановиче и Глебе Ивановиче Морозовых, при Илье Даниловиче Милославском да при думном дворянине Афанасии Лаврентьевиче Ордине-Нащокине.
Когда письмо было прочитано, Алексей Михайлович, разглядывая царапинку у себя на ладони, то ли спросил, то ли так сказал, чтоб не молчать:
— Католиков-то чем дальше, больше будет?
Илья Данилович, которому давно уж не нравилось быть вторым да вторым, сказал не задумавшись:
— А на кой дьявол нам папские соглядатаи! Без них, слава богу, жили не тужили.
Алексей Михайлович, не поднимая глаз, вздохнул и словно бы и согласился:
— Жили не тужили. — И, помолчав, еще раз вздохнул. — Нынче — иное дело. Нынче по-прежнему — никак нельзя.
Быстро вскинул глаза на Бориса Ивановича.
— Людей в ладу держать — труд самый грустный, — сказал Борис Иванович.
И царь снова посмотрел на него.
Борис Иванович безучастно таращился в окно, двигая нижней челюстью, словно жвачку жевал. Виски запали, с висков на щеки, на бороду будто плесень пошла.
«Ах, Никона бы сюда!»
Вдруг заговорил Глеб Иванович. Всегда бывший в тени старшего брата, он так и не привык к своему голосу — редко слышал. Он даже побаивался этого хрустящего, как сухарик, своего голоса.
— У великого государя в обычае люди всякого звания, всякого языка и веры, — сказал Глеб Иванович.
— Так оно и есть! — обрадовался государь.
— Так-то так, — возразил упрямый Илья Данилович. — Да те веры, которые в царстве обретаются, может, и дюже препоганые, однако ж издавние, свои. А тут — католики! Татарин, может, и облапошит русского, но то не обидно. В другой раз русский татарину нос утрет… Поверьте моему слову, папа нас такими дураками выставит, что те же татаре смеяться будут.
— Ну, понесло! — вздохнул Алексей Михайлович. — Таратуй на таратуе.
И вдруг повернулся к Ордину-Нащокину, сидевшему рядом с Перфильевым, и объявил, как бы уже и торжествуя над Милославским:
— Афанасий Лаврентьевич в Европе и жил, и много раз бывал. Вот он и скажет!
Царю удружить — тоже отвага нужна. Держать сторону царя все равно что христианину в императорском Риме единого Бога хвалить. Бог пожалует святостью, а язычники тебя львам в Колизее скормят.
Может, и смолчал бы Афанасий Лаврентьевич, поберегся, но очень он был зол. Столько глупости вокруг, и никто ее не стыдится. Глупость наравне с добродетелью овеяна легендами и почитанием. У иных всей заслуги-то перед отечеством только и было, что глупость.
Афанасий Лаврентьевич не далее как вчера слышал престранную похвальбу. Боярин Лыков родовой дурью перед Бутурлиным хвастал:
— Дед мой охоч был рыбу ловить. Насадил на крючок живого утенка и удит. Сом тут как тут, утенка с крючка сдернул, удочка распрямилась, и крючок впился рыбарю в верхнюю губу. Слава богу, пастух подошел. Дедушка ему и говорит: «Постой тут за меня, я за ножом домой сбегаю, леску обрезать». А пастух был умом-то ровня дедушке. «С великой охотой, — говорит, — ради мово господина приму печаль». Вытянул крючок из дедушкиной губы да и вонзил себе.
Боярин Василий Васильевич Бутурлин, выслушав тот рассказ, вроде бы и согласился, что действительно простоват был дедушка у Лыкова, но тотчас и призадумался, а подумавши, сказал:
— То — дедушка, а у меня батюшка сам себя деревеньки лишил душ на тридцать… Взбрело ему на ум, что он лучше любого печника печь сложит. Изразцовую, прежнюю, приказал сломать и тотчас взялся за дело. Не вышло. «От прежней всего и толку было, — говорит матушке, — что свет заслоняла, будет у нас лежанка». Сложил, затопил и вдруг — трещина. Батюшка, недолго думая, накрыл лежанку половиком, а сверху сам сел. С месяц потом кушал стоя, но и тут не сплоховал. Дал перед иконами обет: за столом на коленках стоять. А тут праздник. Гости пожаловали. На коленках при гостях за столом стоять непригоже, но батюшка опять молодец. Подошел к архимандриту и попросил отпустить клятву, а за молитву деревеньку пожаловал.
Вспомнив сей спор, вспомнив, как сидят по шатрам бояре без какого-либо дела, проживая и на войне день за днем без мысли и пользы, Афанасий Лаврентьевич сказал в сердцах:
— Великий государь! Слава тебе, что ты, ведомый промыслом Господним, идешь на запад… Ныне мы далеко от мастеров, коими полна Европа. Ныне они не хотят идти на службу, ибо Москва для них неведома и далека. Твоей волей мы к ним идем. Коли Бог даст, станет Россия на море, по морю все лучшее скорее скорого перетечет в пределы твоего государства, великий царь. Со стен Смоленска стреляет огромная пищаль «Острая Панна». Лил ее иноземец Кашпар, но на Лобном месте стоят две пушки, которые во всем превосходят литье Кашпара. Те пушки его ученика, русского человека Чохова. Ты, государь, — все о том знают — с великою охотою ищешь в Европе мастеров. От тех мастеров русские быстро добрые дела перенимают. Когда будем на море, мы сами будем — Европа. Прости, государь, за искреннее слово и помилуй.
— Ты еще про католиков скажи! — напомнил Алексей Михайлович, слушавший дворянина с одобрением и радостью.
Ордин-Нащокин поклонился.
— Государь, ты пожаловал Киеву, Переяславу и многим другим украинским городам магдебургское право. Такой же щедрости ждут от тебя и новые, поклонившиеся твоему величеству города. Признание магдебургского права за городами Белой Руси и Литвы избавит твое царское величество от забот всякий раз думать о том, кто католик, а кто православный.
Алексей Михайлович закивал головой, однако сказать что-либо остерегся. Как бы Илья Данилович злой памятью к дворянину не проникся. За Ильей Данилычем этакое водится.
Однако вскоре после этого разговора в Могилев и другие города были отправлены из-под Смоленска жалованные грамоты. Горожанам разрешалось носить одежду по принятому обычаю, дворы их были освобождены от солдатского постоя, школы разрешалось устраивать по киевскому образцу.
14
Никон пробудился задолго до света, но почувствовал, что выспался, что полон сил и готов ко деяниям. Тотчас вспомнил сон. У великих людей и сны великие. Всю нынешнюю ночь летал он над землей, благословляя народы и грады жемчужным крестом. На нем были белые, как облака, одежды, и сам он был бел от седин и походил на Бога. И Бог был близко. Никон его не видел, не смел возвести глаза к солнцу, но знал: Бог видит его полет и благословляет.