ПЕРВЫЙ МУЖИК. Спасибо, барин… А мы уж постараемся для тебя. Все половчее сделаем.
ГРИГОРЬЕВ. Сделают. Только пусть попробуют не сделать.
ПЕРВЫЙ МУЖИК. Что глядишь, барин?
ЛУНИН. А ты совсем как мой Васильич. (Тихо позвал.) Васильич…
ПЕРВЫЙ МУЖИК. Баранов я. Баранов фамилия моя. А звать меня Иваном. Иван я, а не Васильич.
ЛУНИН (упрямо). Васильич… Я когда каторгу отсидел и на поселение вышел, домочадцами обзавелся. Домочадцами моими стали старичок Васильич с семьей… Он служил мне. Очень сноровистый мужичок. Что с ним жизнь до того ни делала – в карты его проигрывали, жену продавали… пока он тоже убийства не сотворил! (Позвал мужика.) Васильич!.. (Очнулся.) Ты похож.
ПЕРВЫЙ МУЖИК. А как же не похож, барин? Все мы одним миром мазаны: сермяга, да нос красный пьяный, да борода. И все ж не Васильич я, барин, хотя знакомы мы с вами прежде… Это так… Эх, не признали. Неужто совсем не признали?
МУЖИК молча глядит на него.
ПЕРВЫЙ МУЖИК. (засмеялся). «Подай милостыню, Христа ради».
ЛУНИН (глухо). Признал.
ПЕРВЫЙ МУЖИК. То-то. Я на заднем дворе содержался тогда… Оголодал совсем, в чем жизнь держалась – одни косточки. А ты хлебушка мне поднес, не побрезговал… Век не забуду, барин.
ЛУНИН. А убивать меня тебе не жалко будет?
ПЕРВЫЙ МУЖИК. А как не жалко? Последнего человека убивать жалко. На букашку наступишь – и ее жалко, а ты хлебушка мне поднес. Но жалеть-то с умом надо. Я откажусь – другой возьмет. А все ж таки лучше, когда добрая рука… своя рука…
ЛУНИН (бормочет). За горло ухватит… (Мужику.) Руку покажи.
МУЖИК протягивает.
Да не ту.
ПЕРВЫЙ МУЖИК. Я левша, барин.
ЛУНИН разглядывает руку.
ЛУНИН (второму). А ты что ж молчишь?
ВТОРОЙ МУЖИК. А чего говорить?
ЛУНИН. Знаешь, за что я здесь?
ВТОРОЙ МУЖИК. А мне что! Нас не касается. Не нашего разума дело.
ЛУНИН. И не жалко тебе… меня?
ВТОРОЙ МУЖИК. А что тебя жалеть, барин? Тебя вон на телеге сюда привезли, а я пехом через всю Россию… Тебя убить – видал, сколько хлопот… а меня убьют так: пулю в затылок всадят, когда нужник чистить буду, чтобы я своей харей туда ткнулся. Тебе вон полста – но ты жил, хоть сколько, а жил! А мне сорок, а я всю жизнь спрашиваю: за что? За что родился? За что Господь даровал мне жизнь? (Кричит.) Добрый мой, за что?
ПЕРВЫЙ МУЖИК. Ты на него не обижайся, барин. Силушка его давит. Не старый он еще, вот сила-то по жилам живчиком и ходит. Грузно ему от силушки, как от могучего бремени… А работу свою со старанием исполнит. Не сомневайся.
Смех МУНДИРА из темноты.
ЛУНИН. А в какие времена человеческие по-другому было? Но слова убиенных всегда одни: «Прости их! И дай силы мне простить, ибо не ведают они, что творят!»
ГРИГОРЬЕВ. (испуганно глядит на него). Так мы пойдем, Михаил Сергеевич. Пусть выспятся мужички. А деньги ваши я у них заберу пока, чтоб трезвые были, скоты… (Мужику.) Если что, я вам такую силушку покажу. (Истерически.) Понял?
Уходят.
ЛУНИН со своей постоянной усмешкой молча глядит в темноту, где три мундира, усевшись рядком, мечут карты.
ЛУНИН. Сидят на одной лавочке? Каин… Авель… Кесарь… Вся история бала!
ОНА. Аве, Мария… Аве, Мария.
ЛУНИН. Ты! Ты!.. И тогда на балу я встретил тебя…
ОНА. Аве Мария… Аве, Мария…
ЛУНИН. Мне было тридцать семь. Бал кончился. Мне было тридцать семь. Тридцать семь – это Рубикон в империи… Пройди благополучно тридцать семь, и все!.. Кто не помрет, кого не удавят, кто согласится окончательно жить подлецом – дальше покатится потихонечку, ладненько к смерти. (Смеется.) В тридцать семь завершается человек: вырастил до предела свою здоровую мощную плоть и верит, что – навечно. А жир все равно на бойню пойдет, на корм червям и листьям. Ох, как гонит он мысль эту. И вот в тридцать семь я жил в твоей Польше, готовясь вступить на последнюю прямую дорогу к смерти… Я жил, как должен жить тридцатисемилетний холостой богатый гусар… Я много любил, и меня много любили… Любовью называлось… лечь в кровать с совершенно чужой женщиной… Особенно желанной становилась эта женщина, если она была красива. Но еще более полагалось гордиться, если женщину называли красивой другие. И уж совсем пристало быть наверху блаженства… если притом она еще и принадлежала другому. Красть желанное чужое – это тогда особенно меня радовало… Я не помню их лиц. Все смешалось в одно – стыдное тело… И вот тогда, в тридцать семь, я переживал очередную собачью любовь. Мы договорились встретиться с ней на балу у твоей матери. Я помню, как тесно опиралась она о мою руку; это означало: «Я забыла для вас все на свете..». Я помню пудру на ее прошлогодних щеках. Я задыхался от ее запаха, когда увидел тебя.
ОНА. (из темноты) Милый… милый…
ЛУНИН. Я не вижу твоего лица. (Кричит.) После стольких лет грязи красота здесь – звук! Иероглиф необъяснимый!.. (Успокаивается.) Я помню твою шею, и как поворачивалась твоя голова, и как я увидел твой взгляд, и облачко детского дыхания вокруг губ… и кожу щеки. Но я не вижу лица, я забыл его!.. Знаешь, что такое старость? Если в толпе появятся твои отец и мать – ты их не узнаешь. Ты не узнаешь их лиц!
ОНА гладит его волосы.
Я глядел на тебя и думал…
ОНА в темноте начинает танцевать.
Боже мой… Бал, на котором я тебя увидел.
ОНА. Милый… милый…
ЛУНИН. В двадцать семь лет я был старик. В тридцать – я чувствовал себя Вечным Жидом, засидевшимся зачем-то на свете. И вот мне было тридцать семь, и я снова был счастливый мальчик. Упоение сердца! Боже, сколько же надо прожить, чтобы стать молодым!
ОНА. (из темноты) «Как вам понравилась моя дочь?.. Я рада, что..».
ЛУНИН. Я удивился. У твоей матери был твой голос… совершенно тот же звук голоса!
ОНА. «Она в том счастливом возрасте, когда природа, закончив свое творение, отходит, чтобы им полюбоваться… И я горда ею, как мать… Но я боюсь. В ней страшное смешение кровей: князья Любомирские, кровь польских королей, графы Потоцкие… Они все ненавидели друг друга, но интересы семейства… И сейчас все эти крови кричат в одном маленьком теле бедной дочери! Я помню себя в ее возрасте! О, я была способна на дикие поступки, но… рядом, к счастью, была моя мать. Да, в ее годы я тоже ждала рыцаря Гонзаго, античного Британика, но они не пришли, и я вышла замуж за графа Потоцкого. Впрочем, даже если бы они пришли… Так что при всех ее безумствах все закончится очередным Любомирским. (Смех.) Боже, сколько раз я влюблялась и теряла голову, и меня спасала только мать. И теперь я благодарна ей. Я победила тогда безумную свою страсть. Она стала платонической и родила прекрасную дружбу. И я смогла написать ему: „Я для вас навсегда менее чем любовница и более чем друг“. Согласитесь, это прекрасно. Да, все прошло. Сколько померкших честолюбий, сколько событий, казавшихся важными, забыто… Сколько имен, казавшихся незабвенными, и сколько страстей, казавшихся непреодолимыми… И прошло! Прошло! А я вот живу, не переставая страдать и надеяться… Я хочу вас попросить… Вы много старше ее – пожалейте… (Раздельно.) По-жа-лей-те ее».