Это признание Сталину очень не понравилось. Он уже определил свой курс на «единую и неделимую», но в виде СССР. Он прежде не говорил, но именно эту булгаковскую концепцию одобрял в «Днях Турбиных» и «Беге». Возможно, поэтому и защищал Булгакова. Украинцам ответил, выведенный из равновесия проявлением ими местного национализма:
«Я против того, чтобы огульно отрицать все в “Турбиных”, чтобы говорить о пьесе, дающей только отрицательные результаты. Я считаю, что в ней в основном все же больше плюсов, чем минусов… Булгаков чужой человек, безусловно. Однако своими “Турбиными” он привнес все-таки большую пользу».
Присутствовавший на встрече Каганович, видя, что стороны не приходят к взаимопониманию, предложил: «Товарищи, давайте все-таки с “Днями Турбиных” кончим».
И все-таки вокруг Булгакова создалась напряженная ситуация. Запрещения его пьес требовали от Сталина и московские партийцы, и украинские, и ОГПУ. «Бег» он им уже уступил. Был вынужден. Булгаков знал о том, что Сталин под натиском коммунистов защищал его, но во многом соглашался с ними. И вскоре все его пьесы запретили. На эту ситуацию Булгаков откликнулся в романе «Мастер и Маргарита» в сцене Пилата и Иешуа Га-Ноцри:
«Слушай, Иешуа, можно вылечить от мигрени, я понимаю: в Египте учат и не таким вещам. Но ты сделай сейчас другое – помути разум Каиафы, сейчас. Но только не будет, не будет этого. Раскусил он, что такое теория о симпатичных людях, не разожмет когтей. Ты страшен всем! Всем! И один у тебя враг – во рту он у тебя – твой язык! Благодари его! А объем моей власти ограничен. Ограничен, ограничен, как все на свете! Ограничен!»
Подразумевая под Пилатом Сталина, Булгаков в какой-то мере был точен в определении тогдашних возможностей вождя. Еще были на свободе люди, которые осмеливались перечить ему, высказывать свое мнение, отличное от его. Были живы Горький, Киров, Орджоникидзе, люди, знавшие, кем был Сталин до революции и при Ленине, знавшие о его параноидальной психике. Власть Сталина еще не стала беспрекословной и всемогущей, но ее вполне хватило бы на то, чтобы избавиться от вредного и занозистого писателя. Может, обстоятельства для этого были не вполне подходящие. В 1925 году покончил самоубийством поэт Сергей Есенин, в 1926 году – известный писатель Андрей Соболь, в июле 1929 года к Сталину пришло отчаянное письмо от Булгакова:
«…Силы мои надломились, не будучи в силах более существовать, затравленный, зная, ставиться более в пределах СССР мне нельзя, доведенный до нервного расстройства, я обращаюсь к Вам и прошу Вашего ходатайства перед правительством СССР об изгнании меня за пределы СССР вместе с женою моей Л. Е. Булгаковой, которая к этому прошению присоединяется».
Письмо это находилось у Сталина, когда в 1930 году застрелился Владимир Маяковский. Нехорошо получилось бы, если бы в том же году наложил на себя руки и Булгаков. Ведь имя это уже было известно за границей, и смерть его выглядела бы подозрительной, неестественной. К тому же Сталин, не сомневавшийся в таланте Булгакова, знал, что он бедствует, что ему надо содержать жену, и ждал, что он, доведенный до нищеты и отчаяния, откажется от своих буржуазных воззрений, покается перед ним и, если его попросят, а может, и по своему желанию, напишет пьесу о своем любимом вожде, на которую люди будут ходить не по партийному приказу, а по зову души, как на «Дни Турбиных». Поэтому Сталин не собирался ни убивать Булгакова, ни отпускать за границу. А тот не просил его ни о чем, кроме одного – выпустить за пределы страны, и аргументировал свою просьбу:
«По мере того как я писал, критика стала обращать на меня внимание, и я столкнулся со страшным и знаменательным явлением: нигде и никогда в прессе СССР я не получил ни одного одобрительного отзыва о своих работах… Обо мне писали как о проводнике вредных и ложных идей, как о представителе мещанства, произведения мои получали убийственные и оскорбительные характеристики, слышались непрерывные призывы к снятию и запрещению моих вещей, звучала даже открытая брань.
Я прошу Правительство СССР обратить внимание на мое невыносимое положение и разрешить мне выехать с женой Любовью Евгеньевной Булгаковой за границу на тот срок, который будет найден нужным…» (из письма начальнику Главискусства А. И. Свидерскому, 30 июля 1929 года).
В том же письме Булгаков замечает:
«Когда мои произведения какие-то лица стали неизвестными путями увозить за границу и там расхищать, я просил разрешения моей жене одной отправиться за границу – получил отказ… В наступающем сезоне ни одна из моих пьес, в том числе и любимая моя работа “Дни Турбиных”, больше существовать не будет… За моим писательским уничтожением идет материальное разорение, полное и несомненное…»
Булгаков с горечью и стыдом наблюдал за тем, как жена донашивала заграничные тряпки, штопая, перекраивая и перешивая их. На этой почве возникали скандалы.
– Я не могу в одном и том же платье появляться на ипподроме. Все знают, что я жена известного писателя. Я не могу выглядеть оборванкой!
– А ты можешь не ходить на ипподром? – осторожно замечал Михаил Афанасьевич.
– Оставить Лялю? Мою любимую лошадь! Предать ее?! Ты бы видел, как она летит над землею!
– И вправду летит? – сомневался Булгаков.
– Моя птица – Ляля – летит! – уверенно говорила Любовь Евгеньевна. – Бывают моменты, что не видно, как ее ноги касаются дорожки ипподрома. Бросить Лялю выше моих сил!
– Понимаю, – грустно опускал голову Булгаков и вспоминал Тасю, которая ходила в рваных туфлях и продуваемом ветрами, прохудившемся пальтишке и не жаловалась на это. Отдала ему все, что подарили ей родители, лишь бы он мог работать. И ничего не требовала от него. Слезы выступали на его глазах.
– Тебе жаль меня? – смягчалась Любовь Евгеньевна.
– Жаль, – вздыхал Михаил Афанасьевич, – даже твою птицу Лялю.
– Она ест из моих рук, радуется, когда я треплю ее за гриву, расчесываю ее, – хвалилась Любовь Евгеньевна.
– Я тоже могу есть из твоих рук, – шутил Михаил Афанасьевич, – даже овсяную кашу!
– Молодец, Миша, не теряешь духа, даже в нашем буквально драматическом положении. Ты ничего не можешь поделать с этими тупоголовыми людьми, которые преследуют тебя. Ты пиши Сталину. Он должен войти в твое положение. Он смотрел «Дни Турбиных» чаще, чем я.
– С какой целью? – задавался вопросом Булгаков. – И в конце концов запретил? Ему я уже писал…
Любовь Евгеньевна в растерянности не знала, что сказать мужу, и переводила разговор в другое русло:
– Как было бы здорово, если бы он отпустил нас с тобою в Париж! О Париж, он мне снится ночами. Даже не хочется просыпаться…