На публику, однако, ту публику, которая теперь наполняет наши залы, это производило впечатление своей массовостью. Это было одно из тех достижений, которые рассчитаны на невежество. Это типичное проявление самого разрушительного в искусстве принципа — дешевки. Дешевкой, то есть отсутствием сознательной работы, направленной на завоевание известных законов мастерства, отличается все, что предлагается в России в смысле сценическом. Публика такая, что не имеет не только способности, но и возможности отличить и разобраться: она лишена точек сравнения, она судит по — своему и иногда неожиданно.
В Малом театре идет «Стакан воды» Скриба.
— Видели «Стакан воды»?
Отвечают как‑то нехотя:
— Видели… видели…
— Как вам понравилось?
— Ну как сказать?.. Ничего особенного… Да потом ведь стакан воды всего один раз только появляется…
Стоят двое на улице перед афишей. Она говорит:
— Куда пойдем?
— Ну, хошь в Малый пойдем?
— А там что идет?
— «Волки и овцы».
— Ну да, как же… Не видала я, что ли, деревни…
Да, критики нет, сознательных требований из публики нет. И искусство, подлаживаясь, принижается. Помню, вначале актеры страдали от необходимости играть перед такой аудиторией, в которую, как они чувствовали, ничто не проникает и только самое грубое вызывает смех. Но понемногу стали приноравливаться — покатились по наклонной угождения…
В этом сомнительном направлении сережниковская многоголоска пользуется сомнительным почетом… В ГИСе, где вообще настоящей работы было очень мало, все приносилось в жертву многоголосной декламации. Она служила предметом концертных выступлений, ею было залито расписание занятий, в угоду этого «предмета вывоза»; когда предстояло выступление, выпадали лекции.
Под покровительством Сережникова ученики ездили и в поездки: в Киев, на Кавказ, собирались по Волге. Но чаще всего ездили в Смоленск. Там был ректором вновь основанного университета брат Сережникова, Сергей Константинович. Он был когда‑то гувернером детей моего покойного брата Григория, когда он жил в Ментоне; там и я его видал. В Смоленске через Сережникова получил и я приглашение на несколько лекций. Об этом стоит сказать два слова.
Я поехал по приглашению местного наркомпроса, с платою двадцати пяти тысяч за лекцию, на всем готовом. Поместили меня в какой‑то канцелярии — комната приличная. По приезде получил счет за перевоз в мою квартиру кровати — шесть тысяч. Самовар мне сторожиха поставила, но чай я мешал щепкой, а ножа не было другого, как тот, чем сторожиха колола щепу. Относительно столования не было распоряжений; мне указали адрес частной столовой, но когда я пришел, обедать уже было поздно, я читал лекцию натощак, и после лекции одна из слушательниц, еврейка, пригласила меня к своей матери чай пить…
Лекции в Смоленске обыкновенно читаются или в университете, или в зале какого‑то просветительного учреждения. На этот раз оповещение — «информация» — было так неумело сделано, что пока я в одном месте читал, в другом месте уже ждало двести человек; они пришли и просили немножко повторить. Одна из лекций должна была быть с туманными картинами — лекция по мимике; у меня были прекрасные стекла. (Странно, что среди разрухи, поглотившей все мое добро, сохранились у меня стекла. Это объясняется тем, что они были оставлены мной в Институте истории искусств графа Зубова. Когда я приехал в Москву, он мне их из Петербурга выслал.) Меня просили прийти в аудиторию за полчаса до начала лекции, дабы помочь указаниями при установке фонаря. Я пришел в половине девятого — никого. В девять начала сходиться публика — все еще о фонаре ни слуху ни духу. Наконец в три четверти десятого идут за электротехником. Приводят его, начинается установка фонаря. Это длится почти час. Когда фонарь поставлен, я прошу для пробы вставить одно стекло; вставляют — ничего не видать…
Должен сказать, что публика все время вела себя самым благодушным образом и по отношению ко мне самым сочувственным. Попросили прочитать без фонаря, и, признаюсь, вышло очень удачно, даже живее, чем с фонарем. Доброе отношение продолжалось во все три дня моего пребывания, а на последней лекции мне поднесли адрес, выбрали почетным председателем вновь открывшегося литературного общества. Бедная советская провинция! Сколько жажды духовной; сколько обольщений, сколько поднимающихся и вянущих надежд!.. Но безалаберность казенная продолжалась. Из какого‑то коммунистического съезда, заседавшего в то время, прислали просить переменить порядок лекций и поставить в первую очередь лекцию о декабристах, так как члены съезда интересуются и хотят прийти. Мне было очень неприятно начинать с этой лекции прежде, чем я познакомился с публикой, однако не хотел упустить случай при поднести им характеристику тех, кого они стараются выставить своими родоначальниками. Я согласился на перестановку, но из коммунистического съезда никто не пришел. Столовать меня не столовали, я ходил на базар и готовил себе сам. Когда надо было уезжать, извозчиков не было; случайно встретился на улице с одним из моих слушателей, который сообщил, что в половине одиннадцатого всегда стоит лошадь у дверей университета, специально чтобы отвозить профессоров на вокзал. Оставалось двадцать минут; на квартире были мои вещи, мешок с картофелем, лукошко с грибами. Побежал за ними; но как тащить? Случайно у сторожихи гостил какой‑то ямщик; был из добрых, согласился помочь… Вот как принимают, обставляют и провожают губернские наркомпросы приглашаемых из столицы лекторов.
Один молодой человек много мне помог; не помню фамилии, но сохраняю благодарную память; также той еврейской семье, которая меня чаем напоила (тоже фамилии не помню; сына однажды встретил на улице в Москве). И, конечно, сохраняю добрую память всем моим слушателям с представителем Федоровым во главе. Он был председателем литературного кружка, он читал мне адрес. Неунывающий, бесстрашный идеалист, среди телесной нужды и духовной мрази он всем существом своим провозглашал, что не о хлебе едином жив человек…
Но после этого опыта я закаялся гастролировать. Меня приглашали в Киев, в Воронеж, в Иваново — Вознесенск, но я уже не соблазнялся… Забыл сказать, что среди всего этого беспорядочного отношения к лектору Сережниковректор выказал себя совершенно безучастным; он как будто подчеркивал, что прежнее знакомство с гувернером моего племянника вовсе не есть основание к какому‑нибудь вниманию: я не получил даже малейшего.
Да, мои смоленские дни — это еще картинка к главе о разрушении. А сам Смоленск! Прелестный город, дивное расположение, сады, старые крепостные стены, башни, красивые особняки. Все рушится, все валится: не улицы, гнилье какое‑то. Там же видел самых оборванных солдат, каких вообще видал…