3
Окончание работы над «Борисом Годуновым» датируется торжествующим письмом П.А. Вяземскому около 7 ноября 1825 года.
Реалии пушкинской деревенской жизни достаточно относительны. Автор в своем комментарии признается, что ему за его жизнь так и не удалось навестить священное село. Детали его более прослышаны, нежели увидены и, скорее всего, черпаются им из непосредственного опыта собственной деревенской жизни. «Конек был не Бог весть» – может оказаться деталью наиболее точной. Цитирую из комментариев автора: «Поэзия есть поэзия: „Встаем и тотчас на коня, и рысью по полю при первом свете дня; арапники в руках, собаки вслед за нами…“» (возможно, это у соседа было…) или:
Ведут ко мне коня; в раздолии открытом
Махая гривою, он всадника несет,
И звонко под его блистающим копытом
Звенит промерзлый дол и трескается лед.
Роскошно! Наверное, в седле, вскачь, он так себя и ощущал, как потом описывал. Но есть воспоминания крестьян о Пушкине, кем-то собранные. Крестьяне, народ хитрый и любезный, всё угадывают, что нужно спрашивающему, и вырисовывается тот Пушкин, которого от них ждут: то добрый, то простой. Но вот один, по простоте уже собственной, так вспомнил: «Пушкин? что Пушкин… барин как барин. Кони у него были худые». Можно сказать, профессиональный взгляд, вызывает доверие. А вот и сам Пушкин пишет брату из Михайловского в том же 1825 году и наряду с Фуше, Шиллером, Шлегелем, Дон Жуаном, Вальтером Скоттом, «Сибирским вестником», вином, ромом, горчицей… «книгу об верховой езде – хочу жеребцов выезжать: вольное подражание Alfieri и Байрону». А вот в другом стихотворении и то и другое:
…не велеть ли в санки
Кобылку бурую запречь?
Скользя по утреннему снегу,
Друг милый, предадимся бегу
Нетерпеливого коня…
Нетерпеливый конь и бурая кобылка в одном лице поэтический кентавр.
«…Шекспиру я подражал в его вольном и широком изображении характеров, в небрежном и простом составлении типов… нашему театру приличны народные законы драмы Шекспировой, а не придворный обычай трагедии Расина…»
«Меж тем, как изумленный мир на урну Байрона взирает…» («Андрей Шенье», 1825), отношение Пушкина к Байрону после написания «Цыган» не могло быть однозначным; его уже раздражало традиционное восприятие его собственной поэзии «в байронической традиции», «…тебе грустно по Байроне, а я так рад его смерти, как высокому предмету для поэзии. Гений Байрона бледнел с его молодостью… Обещаю тебе однако ж вирши на смерть его превосходительства» (П.А. Вяземскому 24–25 июня 1824 г.). «Никто более меня не уважает „Дон Жуана“ (первые пять песен, других не читал), но в нем нет ничего общего с „Онегиным“» (А.А. Бестужеву 24 марта 1825 г. из Михайловского).
Шекспир, Байрон… В 1825 году Гёте – единственный живой, живущий гений, современный Пушкину. Пушкин не читает по-немецки («он знал немецкую словесность по книге госпожи де Сталь…»), однако, даже почти заочно, существование Гёте занимает его воображение («но предпочитаю Гёте и Шекспира…»). Гении чувствуют друг друга на расстоянии (и Гёте умудрился переслать Пушкину свое перо, ни разу его не читая).
Имеется в виду, по-видимому, история с «аневризмом», сопутствовавшая работе над «Годуновым»: прошения Пушкина о поездке для лечения, ничем, кроме окончания драмы, не кончившиеся (любопытно, что, взяв эту Шекспирову высоту, Пушкин никогда более на «аневризмы» не ссылается).
«Стихотворения Александра Пушкина», изданию которых посвящена значительная часть переписки 1825 года, выходят в свет 30 декабря, во время следствия по делу декабристов – замечательная синхронизация!
«Но тут бы Александр Пушкин разгорячился и наговорил мне много лишнего, хоть отчасти справедливого, я бы рассердился и сослал его в Сибирь, где бы он написал поэму „Ермак“ или „Кочум“ разнообразным размером с рифмами» («Воображаемый разговор с Александром I», 1824).
Восклицание Пушкина из письма Вяземскому по окончании «Годунова».
Судорога различного рода необратимых намерений как следствие непереносимо долгой и безысходной ссылки, разыгравшаяся с особой силой во время написания «Цыган», как бы сходит на нет с написанием «Годунова», что служит основанием для автора нашей поэмы, с одной стороны, выдвинуть ничем не доказанную, но и ничем не опровергаемую гипотезу об уточнении датировки «Сцены из Фауста», а с другой, осмыслить «роль зайца» в судьбе Пушкина… Представим себе, рассуждает автор, молодого человека, автора одной нашумевшей юношеской поэмы («Руслан и Людмила»), ряда стихотворений, бродящих по рукам в списках, поэм «в байроническом духе» («Кавказский пленник», «Бахчисарайский фонтан»), хотя и поощряемого несколькими собратьями по перу, но совершенно забытого и заброшенного в глухой деревушке. Какая Европа! какой мир!.. Пропасть между русской и мировой культурой пройдена в нем одном, но никто в мире не ведает об этом, включая и друзей, восхищающихся его даром, но лишь с упреками в легкомыслии и недостатке рвения, не способных еще поставить его не только выше Байрона, но и на одну доску с ним… Между тем этот молодой человек в таком вот одиночестве совершает непомерное усилие и выходит на мировую дорогу. Он ОДИН во всём мире имеет представление о том, на что идет и чего это стоит. Написание «Цыган» – есть преодоление Байрона: это уже только Пушкин, дальше Байрона. Шекспир – абсолютная высота, «Годунов» – рискованная ставка… Но и Шекспир если не превзойден, то как бы уже не страшен («голова кружится…»). Не характерно ли, что через два месяца он напишет «Графа Нулина» – пародию на Шекспира после «духа Шекспирова»! После «Годунова» (как бы ни оценивал он его про себя впоследствии) Пушкин уже ощущает себя тем Пушкиным, которым лишь потом ощутят его современники, а позднее и мы. Байрон, Шекспир… Гёте! Сколь естественен подобный пушкинский пролет. Гениальная «Сцена из Фауста» может быть предположительно писана между «Годуновым» и «Нулиным» – Пушкин и Гёте уже не только в одном времени, но и в одном пространстве мировой культуры, равноправные корреспонденты (один в русской глуши, другой – на европейском Олимпе); не в ответ ли на эту сцену пошлет Гёте Пушкину свое перо?… Итак, сосчитано до трех: Байрон, Шекспир, Гёте – сейсмическая чуткость к истории возбуждена до предела в душе поэта накануне событий 14 декабря, о точной дате которых он, скорее всего, не может быть никак информирован. Рискованные его намерения любым образом поменять судьбу до написания «Годунова», бесспорно, привели бы его к участию в событиях, ибо таким образом поменять судьбу было в его власти, но… «Годунов» – написан, и судьба – преодолена. Пушкин – уже не тот Пушкин, что до «Годунова»: перед ним открылась мировая дорога – его судьба. Сомнения Пушкина-друга; Пушкина-человека; прежнего Пушкина и Пушкина, вставшего вровень с мировыми гениями; Пушкина, которому вести Россию по открывшемуся пути; Пушкина настоящего – мучительны в своем столкновении. Когда бы еще всего лишь заяц мог бы повернуть Пушкина в столь важном решении?… Пушкин до «Годунова» – не обратил бы на него внимания и доскакал бы до Сенатской площади, и все было бы… Этот Пушкин повернул обратно и написал пародию на Шекспира, не свернул с мировой дороги, которую перебежал заяц, «…что если б Лукреции пришла в голову мысль дать пощечину Тарквинию? быть может, это охладило б его предприимчивость и он со стыдом вынужден был отступить? Лукреция б не зарезалась, Публикола не взбесился бы, Брут не изгнал бы царей, и мир и история мира были бы не те…» «Граф Нулин» писан 13 и 14 декабря. Бывают «странные сближения…». Не более странно и сближение декабристов с зайцем. Но окажись Пушкин на Сенатской… история наша была бы другая. Как была бы она другая, переживи он роковую дуэль.