«Я был учеником у Маяковского», — утверждал Слуцкий. Стоит ли подвергать сомнению эту автохарактеристику? Маяковский учил властвовать над стихом, а не подчиняться ему. «Как делать стихи» — вот принцип Маяковского. Этот принцип механизации мира, его развинчивания, а после — составления, свинчивания, блестяще разобран Юрием Карабчиевским в «Воскресении Маяковского». Вот один из аспектов этого разбора:
«“Слово-штык” — стало как бы материальным выражением отношения Маяковского к миру: “играем домами, ощетинясь штыками”, “штыки от луны и тверже, и злей”, “встанем, штыки ощетинивши”. Странно, именно этот ряд заставляет задуматься над вопросом: видел ли Маяковский то, что писал? Представлял ли он, к примеру, в момент произнесения, как работает его любимый инструмент, как он туго разрывает ткань живота, как пропарывает кишки, дробит позвоночник? Мы знаем, что в жизни Маяковский не резал, не глушил кастетом, не колол штыком…»[347] А если бы? А если бы испытал, увидел бы — «вымечтанное и выпетое»?
Давид Самойлов заметил о своем «друге и сопернике» Слуцком: «Басам той политической поэзии 20-х годов он хотел придать более мягкий баритональный оттенок»[348]. Это верно. Иной вопрос — насколько это возможно.
Упрек Карабчиевского («Видел ли Маяковский то, что писал?») неожиданным образом повторяется у Слуцкого в стихотворении «Крепко надеясь на неудачу»:
А вы играли в большие игры,
когда на компасах пляшут иглы,
когда соборы, словно заборы,
падают, капителями пыля,
и полем, ровным, как для футбола,
становится городская земля?
А вы играли в сорокаградусный
мороз в пехоту, вжатую в лед,
и крик комиссара, нервный и радостный:
За Родину! (И еще кой за что!) Вперед!
Охотники, рыбаки, бродяги,
творческие командировщики
с хорошо подвешенным языком,
а вы тянули ваши бодяги
не перед залом, — перед полком?
Сознательно это вышло или стихийно, но случилось так, что через голову поколения поэт спрашивает у поэта — не в статье, стихами: «А вы знаете, как работает ваш любимый инструмент? “Возьмем винтовки новые, на штык флажки” — вы представляете, как это должно происходить в действительности?» Выходило, что не зря студент Московского юридического института, вычитавший у Шкловского, что «новый поэт обязательно оспаривает и разрушает формы старого поэта и канонизирует младшие линии», интересовался у руководителя литкружка МЮИ Осипа Брика: «Означает ли это рассуждение, что нам с товарищами придется разрушать форму Маяковского?» И не зря старый футурист Асеев говорил тогда Слуцкому: «Я вам ваших военных стихов никогда не прощу». Не один «пацифизм 20-х годов» был тому причиной: медному басу Слуцкий попытался придать «мягкий баритональный оттенок».
Стоит обратить внимание на внезапную житейскую, разговорную запинку, на сбой в пафосе, слом в патетике:
…и крик комиссара, нервный и радостный:
За Родину! (И еще кой за что!) Вперед!
Словно бы человек воодушевился, рассказывая нечто, а в середине рассказа споткнулся, замялся, окорачивая себя: что-то я не то несу. «За Родину! (И еще кой за что!)» — дело ясное: за Сталина — но Слуцкому неловко сейчас выговаривать эти слова, а как их вычесть из тогдашнего воодушевления? патриотизма или революционаризма? Запинка, остановка — и с печальной усмешкой: «И еще кой за что!» И после этой запинки уже не патетическая, не одическая, а усталая печальная интонация:
…творческие командировщики
с хорошо подвешенным языком,
а вы тянули ваши бодяги
не перед залом, — перед полком?
(Подразумевается продолжение: «Мне-то приходилось. Жуткая, доложу вам, работенка…») Политрук, гордящийся своим участием в «больших играх»; человек, которому как-то неловко вспомнить, что именно он кричал перед строем солдат, чьим именем поднимал их в атаку; поэт, с усталой усмешкой вопрошающий своих юных коллег: «А вы тянули ваши бодяги?..» — все это скомпоновано в одном тексте — четком, яростном, ясном, военном.
Этот текст не может не встать в особые отношения с его автором. Таких сложностей у футуристов не возникало: или четкая поэтическая агитка, или «самовитое слово». Задиристость, вдохновенность никогда не будет осторожна, запинки не случится: «А мы — не Корнеля с каким-то Расином — отца — предложи на старье меняться, мы и его обольем керосином и в улицы пустим для иллюминаций». «Представлял ли он себе все, что писал, — спрашивает Карабчиевский, — видел ли, допустим, своего отца, объятого пламенем и бегущего по улице? Или это такая система образов и знаменитое: “Я хочу, чтоб к штыку приравняли перо” следует прочитывать наоборот? В том смысле, что штык — это не штык, а перо, пулемет — пишущая машинка, а кастет… ну, допустим, сильное слово»[349]. У Слуцкого нет такой системы образов. Ассоциативные связи, воображение у него невероятно сильны: он действительно видит то, что пишет. Если он сравнивает слова с солдатами, то и в самом деле видит солдат, причем не на параде («парадом развернув своих стихов строку»), а поднимающихся в атаку. «Стих встает, как солдат. Нет…» Это стихотворение, жестокое и жалостливое, вывереннное и безумное одновременно, названо вполне по-футуристически, по-лефовски — «Как пишут стихи», и «задание» у него вполне лефовское — показать читателю, «как это делается», как отбрасывается неверная метафора, подбирается метафора правильная, как строчка за строчкой строится стихотворение. «Включить читателя в процесс производства стихов» — чем не конструктивистская задача? Тем удивительнее и закономернее, что получившийся текст стал столь независим, столь самостиен и самодержавен, что вызвал гнев таких разных людей, как Куняев и Асеев. Куняеву не понравилось одно, Асееву — другое. Но главное, что их оттолкнуло в этом тексте, — это его антизаданность, «антипартийность», чистая человечность, абстрактный гуманизм — не вытверженной декларацией, а невольным человеческим выкриком вырвавшийся у автора.
Посмотрим, как Слуцкий выстраивает свое стихотворение.
«Стих встает как солдат. Нет». Зачин вполне революционный, «маяковский». Но Слуцкий видел, как встают солдаты в атаку, и потому — он обрывает себя. Нет, это ложно-красивое, неправильное сравнение: «Он… как политрук» — и чтобы читатель видел, как это происходит, добавлена антипоэтическая деталь: «Отрывая от двух обмороженных рук землю всю, глину всю, весь песок». Покуда верный ученик (Слуцкий) умело использует опыт своего учителя (Маяковского). Антиэстетизм («обмороженные руки»), гиперболизм («землю всю») удачно сочетаются с собственным жизненным опытом, подпитываются им. Слуцкий, в отличие от Маяковского, воевал — и видит военные, «милитаристские» метафоры. То, что Маяковский декларирует, Слуцкий видит: