Поэтому я читал, не заговаривая с хозяином. Он молчал, этот старик, и о чем-то думал. И вдруг неожиданно разразился…
– Ваше благородие… сколько их может быть?
– Кого?
– Этих сволочей, этих мальчишек паршивых…
– Каких мальчишек?
– Таких, что бомбы бросают… Десять тысяч их есть?
Я посмотрел на него с любопытством.
– Нет… конечно, нет…
– Ну так что же!.. Так на что же министры смотрят… Отчего же их не вывешать всех!..
Он тряс перед собой своими худыми руками. Мне показалось, что он искренен, этот старик.
– А отчего вы сами, евреи – старшие, не удержите их? Ведь вы же знаете, сколько ваших там?
Он вскочил от этих слов. – Ваше благородие! И что же мы можем сделать? Разве они хотят нас слушать? Ваше благородие! Вы знаете, это чистое несчастье. Приходят ко мне в дом… Кто? – Мальчишки. Говорят: «Давай»… И я мушу[7] дать… Они говорят – «самооборона». И мы даем на самооборона. Так ви знаете, ваше благородие, что они сделали, эти сволочи, на Демиевке? Эта «самооборона»? Бомбы так бросать они могут. Это они таки умеют, да… А когда пришел погром до нас, так что эта самооборона? Штрелили эти паршивые мальчишки, штрелили и убегли… Они таки убегли, а мы так остались… Они стрелили, а нас бьют… Мальчишки паршивые! «Самооборона»!!!
– Все-таки надо удерживать вашу молодежь.
– Ваше благородие, как их можно удерживать!.. Я – старый еврей. Я себе хожу в синагогу. Я знаю свой закон… Я имею бога в сердце. А эти мальчишки! Он себе хватает бомбу, идет – убивает… На тебе – он тебе революцию делает… Ваше благородие… И вы поверьте мне, старому еврею: вы говорите – их нет десять тысяч. Так что же, в чем дело?! Всех их, сволочей паршивых, всех их, как собак, перевешивать надо. И больше ничего, ваше благородие.
* * *
– С тех пор, когда меня спрашивают: «Кого вы считаете наибольшим черносотенцем в России?», – я всегда вспоминаю этого еврея… И еще я иногда думаю: ах, если бы «мальчишки», еврейские и русские, вовремя послушались своих стариков – тех, по крайней мере, из них, кто имели или имеют «бога в сердце»!..
Предпоследние дни «конституции»
(3 ноября 1916 года)
Было так тихо, как бывало в этом Таврическом дворце после бурного дня… Было тихо и полутемно. Самый воздух, казалось, отдыхал, стараясь забыть громкие волнующие слова, оглушительные рукоплескания, яркий нервирующий свет – все, что тут было…
Я любил иногда по вечерам оставаться здесь совершенно один. Нервы успокаиваются… И так хорошо думается… Думается совсем по-иному… Можно посмотреть на себя со стороны… Так, как разглядывают из темноты освещенную комнату…
* * *
Вот кресло… Удобное кожаное кресло.
Передо мною огромный зал… Длинный ряд массивных белых колонн… Нет, они сейчас не белые… Полуосвещенные, они сейчас загадочного цвета – оттенка неизвестности. О чем они думают… Они видели Екатерину [8], теперь созерцают «его величество, желтый блок» [9]… Что они еще увидят?..
* * *
Сегодня я сказал речь… Ах, эти речи.
– Вы так свободно говорите… Вам, вероятно, это никакого труда не составляет.
Знали бы они, что это такое… Чего стоят эти полчаса, проведенные на «Голгофе», на этой «высокой кафедре», как неизменно ее называют наши батюшки?.. Какое неумолимое напряжение мысли, воли, нервов…
Я как-то был в бою – страшно? Нет… Страшно говорить в Государственной Думе… Почему? Не знаю… Может быть, потому, что слушает вся Россия.
Впрочем, находятся утешители: – Зато вам очень хорошо платят… Вы говорите раза три-четыре в год… И получаете четыре тысячи рублей… Тысячу – за выход. Это почти шаляпинский гонорар.
* * *
Кстати, сегодня Шаляпин был на хорах. Кого только не было. Сегодня «большой думский день». А это все равно что премьера в Мариинском. Маклаков [10] нас познакомил.
Шаляпин сделал мне комплимент по поводу моей речи:
– Так редко удается услышать чистую русскую речь.
Это замечание в высшей степени мне польстило. Для нас, «киевлян», «чистая русская речь» – наше слабое место…
Мы говорим плохо, с южным акцентом… И вдруг…
* * *
Это пустяки… Но каким образом я, природный киевлянин, а значит, чистой воды черносотенец, дошел до нижеследующего: мне только что сообщили, что моя речь не появится в провинции, так как не пропущена цензурой…
Что это значит? Это значит, что через несколько дней ее будут стучать на машинках барышни всей российской державы и в рукописном виде распространять как «нелегальщину»… Я – и «подпольная литература». Нечто чудовищное… Каким образом это произошло?..
* * *
Эти белые колонны, вероятно, не заметили меня, когда десять лет тому назад робким провинциалом я пробирался сквозь злобные кулуары II Государственной Думы – «Думы народного гнева» [11]. Пробирался для того, чтобы с всероссийской кафедры, украшенной двуглавым орлом, высказать слова истинно киевского презрения к их «гневу» и к их «народу»… Народу, который во время войны [12] предал свою родину, который шептал гнусные змеиные слова: «Чем хуже, тем лучше», который ради «свободы» жаждал разгрома своей армии, ради «равноправия» – гибели своих эскадр, ради «земли и воли» – унижения и поражения своего отечества… Мы ненавидели такой народ и смеялись над его презренным гневом… Не свободы «они» были достойны, а залпов и казней…
* * *
Залпы и казни и привели их в чувство… И белые колонны Таврического дворца увидели III Государственную Думу – эпоху Столыпина [13]… Эпоху реформ… quаnd même[8] – эпоху под лозунгом: «Все для народа – вопреки народу»… Мы, провинциалы, твердо стали вокруг Столыпина и дали ему возможность вбивать в крепкие мужицкие головы сознание, что земли «через волю» они не получат, что грабить землю нельзя – глупо и грешно, что земельный коммунизм непременно приведет к голоду и нищете, что спасение России в собственном, честно полученном куске земли – в «отрубах», в «хуторах» [14], как тогда говорили, и, наконец, что «волю» народ получит только «через землю», т. е. не прежде, чем он научится ее, землю, чтить, любить и добросовестно обрабатывать, ибо только тогда из вечного Стеньки Разина [15] он станет гражданином…
И сколько раз эти белые колонны видели нас, спешащих туда, в этот зал, чтобы там – с трибуны, неизменно держащей двуглавого орла, – «глаголом жечь сердца людей», людей, гораздо более крепкоголовых, чем саратовские мужики, людей, хотя и высокообразованных, но тупо не понимавших величия совершавшегося на их глазах и не ценивших самоотверженного подвига Столыпина…