Каждый из этих адресов глядится возможным, если исходить из меры его близости к родному очагу молодого солунянина.
Но служба есть служба. Власть, распоряжающаяся судьбой воина, будь то пеший копьеносец, всадник или стратиг, различает звания, но не различает настроений и благих пожеланий, обязывая всех и каждого действовать под диктовку жёсткой необходимости. Если потребует необходимость, то и маменькин сынок обязан стать героем. Если враг грозит отечеству, то и философ Сократ, не колеблясь, выходит из круга юных учеников и многословных софистов, встаёт в воинский строй и молча совершает многовёрстный марш — босиком по льду. Византийский полководец не закатывал истерик, когда его из похода в Сицилию или из экспедиции на африканское побережье срочно посылали затыкать брешь, что образовалась на берегах Дуная. И для ромея понятия «отечество» и «героизм» оставались священными, какими они были во времена царя Агамемнона или демократа Перикла.
В таких правилах воспитывался Мефодий. И он не посмел бы перечить, когда б услышал, что император направляет его вовсе не к тем славянам, что живут на его родной реке Вардар, а на Пелопоннес. Или даже в Малую Азию, где славяне, как ему должно быть хорошо известно, занимают целую область в феме Вифинии, она же Опсикий.
На возможность отправки Мефодия именно в Малую Азию указал в недавнее время греческий исследователь А. Тахиаос, сам уроженец и житель Фессалоник. Правда, основу для такого предположения дал ещё русский учёный XIX века академик В. И. Ламанский своей работой «О славянах в Малой Азии, в Африке и в Испании». А. Тахиаоса, кроме того, привлекла строка из «Жития Мефодия», сообщающая, что, оставив службу в архонтии, тот ушёл в монастырь Олимп.
Византийцам IX века хорошо было известно, что речь идёт не о легендарном Олимпе — обиталище греческих богов, а о горе Малый Олимп в Вифинии в малоазийских окрестностях Константинополя. Но зачем бы, спрашивается, Мефодий избрал такой отдалённый монастырь, если бы его славянская область находилась в Македонии или Фессалии? Больше похоже на то, что он приглядел и облюбовал для себя монашескую обитель, когда ещё служил как архонт где-то совсем близко от Малого Олимпа.
В избранном им монастыре церковные службы справлялись, как и положено, на греческом языке, но среди монахов уже в тот век появились и принявшие крещение славяне. В этой братской греко-славянской среде, сосредоточенной на стяжании истинной веры, Мефодию суждено было через время стать игуменом. Вот когда ему снова мог пригодиться немалый опыт воинской и мирской службы. Несмотря на то, что Мефодий был разочарован в своем архонтстве, эти десять лет не могли не воспитать в нём умение управлять людским множеством. Заодно предстояло заново учиться управлять и самим собой — своими привычками, своевольными помыслами, обуревающими душу страстями.
В славянском песнопении, посвященном Мефодию и составленном уже после его кончины и канонизации, есть такие слова о его приходе в монастырь: «…оставив род и отьчество, подружив и дети… в пустыни изволи со святыми отьци жити». Можно, конечно, предположить, что и здесь мы имеем дело с житийным трафаретом — «общим местом» из тех, что-де кочуют из века в век, из текста в текст. И хотя ни пространное, ни проложное жития Мефодия не подтверждают, что он был женат и имел детей, почему не довериться опять самой жизни, которая неустанно и изобильно воспроизводит эти столь естественные «общие места»? Тысячи раз — и до Мефодия, и после него — в монастырь уходили, оставляя за спиной именно жизнь в семье, в браке.
Обременённость монаха-новопостриженника семьёй, оставленной в миру, — это, кстати, ещё один из доводов в пользу того, что Мефодий-стратиг служил и жил семейно где-то недалеко от Малого Олимпа. И, значит, теперь, пребывая в стенах монастыря, имел возможность всё же не оставлять семью духовным окормлением и житейской поддержкой.
Смыслы и камни
Когда спустишься от городских стен к береговой кромке Тесного моря, сильнейшее смятение охватит тебя при виде этого тысячежильного тока. Даже в солнечный день он непроглядно тёмен. Даже в жару от него веет таким холодом, что острый озноб пробегает по коже. То в одном, то в другом месте на поверхности воды вспухают свежие бугры. Но почти тут же стремнина с судорожным всхлипом засасывает пенные гребни.
Малоазийский берег ещё более каменист и высок. До него совсем недалеко, так что можно различить дерево, человека возле дерева. Невозможно лишь поверить, чтобы когда-нибудь человек решился броситься в воду и поплыть — оттуда сюда. Или отсюда на ту сторону света. Не странно ли? Вот она, совсем рядом — та сторона. Но там уже Восток. Анатолия. Азия.
Есть у греков древнее предание, что когда-то не было в этом месте никакой водной преграды, разделяющей два материка. Почему, спрашивается, в Греческом море, между Малой Азией и Балканами такое множество островов и почему береговые очертания так прихотливы? Потому, говорят, что когда-то на месте этого неглубокого моря, посвященного Богине-Деве, простиралась суша. Море было только одно — чёрный, бездонный Понт Эвксинский. Реки, текущие в него с севера и востока, — от Гипербореи и с Кавказа, — однажды так переполнили Понт, что он встал на дыбы и проломил себе узкий проход в горах. Освобождённые воды устремились в проран и затопили сушу, что лежала за горами. Напоминанием о той суше и осталось громадное множество островов, от больших и знаменитых, — таких как Лесбос, Родос, Самос, Лемнос, Патмос, — до крошечных, сирых, безлюдных и до сих пор безымянных.
Но легенда ли это? Воды чёрного Понта несутся перед тобой с таким неистощимым напором, будто всё случилось лишь вчера. И с трудом верится, что когда-то, за тысячу с лишним лет до нас, царь Дарий рискнул переправить с того берега на европейский несметную армию; построил целый флот, чтобы, соединив корабли борт о борт, сплотить из них зыбкий плавучий мост и по его настилам перегнать с материка на материк всю свою пехоту и конницу. Дарий, как подробно рассказал о нём Геродот, шёл тогда войной на скифов, надеясь настичь их и наказать в степи севернее чёрного Понта.
Если обернуться спиной к бурунному течению, то глазам предстанет ещё одно чудо света. Но уже рукотворное.
О Константинопольской Софии он слышал с малых лет. Кто говорил о ней с восхищением, даже придыханием, закатывая глаза к небу, а кто — с миной недоверия или обиды: наша разве хуже? Потому что в Солуни тоже был свой Софийский собор, им тоже восхищались, его старались посещать семей-но, с детьми; это был самый большой, самый богато убранный храм в городе. Он поражал входящих высотой и размахом купола, облистанного мозаиками… Там парили громадные фигуры изображённых во весь рост Христовых апостолов и крылатых архангелов. Их глаза были обращены к Богородице и к Её Сыну, восседающему на небесном троне. Апостолы будто застыли в круговом шествии своего земного посланничества и одновременно небесного служения. Стоя внизу с задранными головами, дети без труда могли не только разглядеть лики учеников и узнать, кто из них Андрей, кто Пётр, кто Иоанн, но и прочитать, старательно шевеля губами, крупные буквы их имён.