Гости выходят наружу.
Гойя Надцатый, перекинув через плечо лямку своего сундучка и нахлобучив панаму, отправляется на мыс. У его ног бежит низкое солнце. Оно уже пало на воду и омочило ободок. Далекий пароходик, волоча дым, отважно врезается в правый бок светила и расплавляется в нем, будто в жарком печном устье. И только дым от него все еще волочится по горизонту. Все разбредаются по берегу.
Шурочка об руку с Димой-большим идут собирать плавун, выброшенный волнами, а Рита, грациозно, по-лосиному перешагивая через валуны, в паре с Несветским у края леса лакомятся земляникой.
- У нее очень красивые ноги,- замечает Шурочка.- Обрати внимание.
- Уже обратил.
- Нет, правда.
- Поэтому она не надевает юбок?
- А что, шорты ей очень к лицу.
- Не к лицу, а к заду.
- Болтун! Не будь я такая толстая, я бы тоже носила.
- А почему ее не едят комары?
- Кого, Риту? Ты о ней говоришь так, будто она тебе не нравится.
- Не люблю задумчивых дур.
- Почему же дура? Она учится в инязе и знает французский.
- Подумаешь!
- Ну хорошо, а я? Тоже дура?
- Нет, Шурок, ты баба компанейская. Мы сегодня с тобой столкуемся, ага?
- Не болтай и подними вот это колесо. Как по-твоему, что это такое?
- Это от прялки. У моей бабки в Тюмени тоже была такая.
- А я думала, корабельный штурвал. И вот эту дощечку тоже возьми.
Присмиревшие в заливе волны с легким стеклянным звоном накатываются на зализанные валуны - восемь ровных, один в один валов, каждый увенчанный солнечной чешуйкой. И лишь девятый набегает покруче, пошумней, с белым барашком на хребтине. Этот девятый дальше других взлетает на камни и, уходя, оставляет среди них пенные живые озерки. Волны несут с собой крепкий смолистый запах неведомых островов, рассыпанных где-то за окоемом, по ту сторону солнца, пахнет от них рыбьими косяками, пресным духом большой воды, а еще древесным тленом, умершими деревьями, останки коих, выброшенные непогодой, белесые, омытые, тут и там виднеются среди прибрежных камней. Встречаются и следы крушений - смоленые доски карбасных днищ, обломки весел и мачт с истлевшими канатами, и следы разрушенных безвестных очагов невесомые кружевные плахи наличников, бревна раскатанных срубов и прочие печальные останки человеческого бренного бытия.
Вскоре под сосной на месте старого очага уже пылал большой и жаркий костер.
В заливе слышится частый стукоток мотора, потом становится видно, как из-за горбатых островков, поросших березняком, выныривает Савонина пирога, черной жужелицей скачет по волнам, а вскоре и сам Савоня, по-утиному раскачиваясь, припадая на правую ногу, появляется на тропе с закопченным ведерком.
- Привез, привез,- еще с полдороги обнадеживает он праздничным голосом.- Как не уважить!
У костра он опрокидывает ведро, и несколько лещей, чавкая жабрами и пуская кровяные пузыри, вместе с мокрой осокой вываливаются на траву.
- Бедняжечки! - Шурочка приседает перед ними, сострадательно трогает пальчиком золотые выпученные глаза. Лещи топорщат плавники, бьют хвостами, и Шурочка боязливо убирает руку.
- Хотел вам сижка уважить,- смеется Савоня.- Ан нет, не попался, однако. Усигал сижок! То ли парохода бойчее стали ходить, керосин пущать... А уж и было его, разлюбезного!
Он идет с ведром за водой, потом выбирает из вороха дров дощечку, отходит в сторону и, попыхивая "северинкой", морщась и роняя слезу от папиросного дыма, складничком принимается чистить еще живую рыбу. Делает он это с вдохновенной сноровкой, приговаривая и пошучивая, должно быть, и сам получая удовольствие от этих приготовлений.
Прогоревший было костер раскочегаривают снова. Кидают на угли найденный на берегу выброшенный волнами могильный крест-восьмерик, связанный из сосновых комлей. Крест сразу же занимается дымным смолистым огнем. Его обкладывают корягами, обломками досок, оконными ставнями, сверху бросают какое-то корытце с поржавевшими колечками по четырем углам, на боковых стенках которого еще виднеется обветшалая, трухлявистая резьба, изображающая рыбок.
- Хе, какой корабель попался! - щурится Савоня, глядя, как резные рыбки, объятые огнем, шевелятся и корчатся, как живые.- Когда ни то малец в ем качался, начинал свое плавание. Дак и вырос, поди, давно! Сколь годов зыбку-то по Онеге носило. А может, и крест тоже его...
Савоня уходит к заливу, споласкивает там нарезанные куски рыбы, достает запрятанные в лодке соль, луковицу, и вскоре ведерко, пристроенное у края костра, уже побулькивает и дымит дразнящим рыбным парком.
Корытце налилось бегучим малиновым жаром, резные рыбы коробятся в судорогах, отстают от стенок, кучеряво закручиваются и осыпаются тонко звенящими углями. Пламя вскидывается с жадным гудом и треском под нижние ветви сосны, и опаленная хвоя осыпается серыми хлопьями пепла.
- А и весело горит! - одобряет Савоня.- Кидайте, кидайте, робяты, грейтесь. Тут этого хламу куда с добром! Сколь по островам да по суземью хоромин трухлявится, совы живут... Раньше оно как. Раньше мужики кажинный год што ни то ладили. Дома ставили, гумна да баньки рубили. Не себе, так еще кому. Дело завсегда топору находилося.- Савоня черной щербатой ложкой зачерпывает жижицу, пробует, сварилась ли уха.- А теперь что ж... Теперь этого ничего не надобно. Не для кого ладить, дак... Наше, стариковское, теперь дело такое: запасай себе последнюю домовину и дожидайся своего часу. Одно лето попрыгал, ан другое, глядишь, и не доведется...
- Помирать, б-батя, не надо,- говорит Дима-маленький, поигрывая хворостинкой, на конце которой пламенеет уголек.
- Это вам не надо. А нам не схошь, а придется. Онега теперь не наша. Теперь вам ею владеть. Какие дела вы тут на ей будете делать, с вас спрос. А мы свое уже все поделали на этом свете. И топором помахали, и государство сынами снабдили. Вон разъехались мои сыны, не схотели оставаться дома. Как скворухи из скворешни. Они сами по себе, а я сам по себе...
Савоня, глядя в булькающее ведерко, скорбно задумывается, хмурит надбровье, прихватывает верхней губой нижнюю, но тут же оживленно вскидывает голову:
- Дак и чего там! Теперь отцовским домом никто не живет! Это допрежь люди друг дружки держались, по лесам да по островам от миру прятались, куда поглуше. Жить старалися, штоб ничего не надобно было от прочего миру, ни синь пороха... Дак и пошто порох, ежели без ружья по три дюжины косачей на повети висело. Силками лавливали. Сами ткали, сами сапоги тачали. Одна соль не своя... Ну а теперь, ясное дело, не в лес бегут, а поближе к магазину. Дак я и сам,- смеется над собой Савоня,- старый да хромый, а вон куда из дому забежал! Ни к чему теперь островная жисть. И государству один нечет. Ни сосчитать нас, ни собрание какое устроить или кино... Глухари, мошники!