Наконец, матушке все советовали и меня отдать в училище. Прасковья Александровна и слышать не хотела, и когда мне был 9-й год, то летом, уезжая в деревню, она непременно хотела взять меня с собою. Но, к счастию, у меня сильно разыгралась золотуха, и маменька не отпустила; а в августе 1823 года, помолясь Богу, повела меня в назначенный день в прием, так в то время называлось принятие в театральное училище. Привели довольно много мальчиков и девочек, помню только Петю Жи-вокини, брата известного артиста Василия Игнатьевича Живокини. Он был дурен лицом, как смертный грех: рябой, губы большущие, глаза какие-то мутные, посовелые, ростом большой, а после был огромный и сутуловатый. Директор Феодор Феодорович Кокошкин как взглянул на него, так прямо сказал его матери: «Милая! зачем же ты привела такого урода?» Она страшно обиделась и со злостью закричала: «Это урод, да после этого вы ничего не понимаете, уж не урод ли и мой старший сын Василий?» А он хотя был еше и в школе, но уже играл на театре и выказал свой талант. Феодор Феодорович, услыхав, что это брат любимца его Василия Игнатьевича, тотчас смягчился и сказал: «Ну! хорошо, милая, я его беру: он со временем будет представлять Самиеля»[13] (черта в опере «Волшебный стрелок»), и старуха обрадовалась и усердно поблагодарила. Так впоследствии и было: таланта у него, как у брата, не оказалось, и он всегда представлял чертей и страшных чучел. Потом Фед. Фед. подошел ко мне, к первой из всех девочек, и, взяв за подбородок, сказал: «Как не принять такую милочку». Я была не очень велика, но голова пребольшая, так что меня в училище звали головастиком, а лицо, как все говорили, имела красивое. Матушке приказано было совсем приводить меня в школу, но по болезни, противной золотухе, которая мучила меня до 22-х лет, меня привели уже осенью в 1824 г. Так как наша добрая матушка умела за нас и попросить и приласкать и подарить, то меня, как хворенькую, и поместили в комнату больших, где за мной почти все ухаживали и многие баловали меня. Помню Надиньку Панову (впоследствии она не любила меня, как соперницу по сцене). За ней ухаживал старик Нарышкин Иван Александрович и присылал ей премного разных гостинцев, она не хотела брать, но наша надзирательница, которая, верно, с него побирала (что случалось довольно часто, и я упомяну об этом), брала гостинцы и раздавала всем в своем отделении. Конечно, мне доставалось больше других: бывало, Надинька сама не станет есть, но как хозяйка присланного возьмет большую долю для меня. Помню, как один раз прислал ей Нарышкин бочонок винограда, она приказала нашей общей любимице няньке Прасковье открыть бочонок и, усадив меня на диван, приказала кушать, сколько я хочу; я кушала, кушала, да до того докушала, что пьяненькая заснула на диване; и с тех пор помню, что от винограда можно быть пьяной.
Насмотревшись разных представлений еще года за три до поступления в школу, когда ходила к брату, и я тотчас же принялась играть в театр, как у нас говорилось, и едва большие уедут в спектакль, все оставшиеся маленькие собираются в большую залу и под моим управлением начинаются разные представления: все больше с разбойниками, похищениями и убийствами. Если не успеем или не сумеем сочинить гшесы со словами, то идет в ход балет с пантомимами. А это очень легко: например, я командую: «Варя Соколова, иди с правой стороны, а ты, Васильева, с левой, ты атаман разбойников и любишь Варю, объясняйся ей в любви; ты, Варя, говори: «Не хочу, не хочу, поди прочь». Васильева, вынимай кинжал и будто хочешь заколоть ее, Варя зовет на помощь, прибегают ее слуги; ты, Васильева, свистишь, вбегают разбойники — начинается драка, разбойники одолевают; вдруг является жених Вари (непременно военный) с солдатами и всех разбойников с атаманом убивает; они все валяются на полу, все солдаты и народ на коленях пред офицером, а он обнимает свою любезную». Живая картина, стук ногой — значит, занавес закрывается и все сами себе аплодируют. Костюмы тоже было очень легко устраивать: атаман и все разбойники должны были снимать платья, а рубашки до половины прятать в панталоны; непременно подпоясываться пестрым и предпочтительно красным кушаком; головы обвертывали платками, лоскутками и тряпками. Девицы убирались всем, что у кого было получше, и, конечно, больше всего доставалось моему гардеробу, хотя я, как и все, носила казенное платье, но маменька любила приодеть меня и капотиками, и платечками, и ленточками, и все это без жалости шло на наши представления. Офицеру всегда сшивали из шарфа или платка настоящие цветные панталоны и какую-нибудь кофточку или отпоротый лиф, вместо мундира; шляпу-треуголку вырезали из бумаги, и когда нет чистой, то просто из учебных ненужных тетрадей, и украшали ее большим султаном из вырезанной длинными полосками бумаги. Сабли и пистолеты раздавались из линеек, длинных щепок, которыми растапливали печки; а кинжалы из больших ключей — от дверей. Да спасибо, нам нянюшки помогали, бывало, все, что нужно, притащат; в кухне выпросят говядины или каши, когда нужно подавать на сцене угощение, и сами любуются нашим спектаклем.
Осмотревшись и попривыкнув побольше, мне уже не стали нравиться балеты моего сочинения; и хотя некоторые девицы (одну фамилию помню: Маргарита Гольтерман) сочинили трагедию, посвятили мне и, переписав, поднесли в день Ангела. У меня до сих пор цела эта тетрадь. Так же как и другие тетради и альбомы; последние наполнены стихами, из которых некоторые писаны кровью. В одном отмечено особо: 1832 г. 19 октября. Это день, когда Паша Щепин сказал мне в 1-й раз: «Я вас люблю!» Помню, что у меня от радости дух замер и я ничего не ответила, да думаю, что и не нужно было; он знал давно, что я люблю его.
Итак, мне поднесли пиесу, но я уже была поумней и не прельстилась их угодливостью, а предложила списать, разучить и сыграть настоящую пиесу в 5- ги действиях соч. М. Н. Загоскина «Богатонов». К счастию, у меня нашлись хорошие опытные помощницы. К этому времени какой-то помещик Ржевский продал, по примеру Столыпина, в дирекцию свой балет: 21 девицу, и все танцовщицы. Помню, что некоторые были очень хорошие артистки; одна из них Харламова почти всегда танцевала в мужском платье, делала entrechat en six1; и так высоко скакала и раздвигала ноги, что представляла совершенно раздвинутые ножницы. И многие другие хорошо исполняли свое дело.
В это время балет был в упадке и только начал возрождаться с приездом из Парижа m-r Ришар и m-me Гюлленьсор[14]. Не могу, чтобы не упомянуть в этом году о моем первейшем дебюте. Ставили новый балет: «Амур и Психея». М-me Гюллень-Сор приезжала в школу выбирать девочек для танцев и выбрала меня за хорошую рожицу: я еще танцевать не умела. На сцене представлялся будуар Психеи, она убиралась перед большим зеркалом, ей прислуживали нимфы и амуры, а я как самая крошечная была одета амурчиком с крылышками и поставлена на самый верх над зеркалом. Позу имела такую: стояла на одном колене и ладонью левой руки поддерживала локоть правой, а указательный палец держала у средины губ; помню, что мною любовались даже на репетиции, а я с удовольствием смотрела с своего возвышения, как Психея делала разные фигуры, и вдруг старый балетмейстер Адам Павлович Глушковский стукнет палкой и выбежит m-r Ришар. Это-то я понимала, что как будто Амур пустил стрелу в сердце Психеи; она прижимает руку к сердцу, испугается, потом они помирятся, все начнут танцевать, а я все время должна сидеть на зеркале, так и было на репетициях, но увы! В спектакле я невольно переменила позу, а именно: когда вместо палки Глушковского полетела огненная ракета, изображая из себя стрелу Амура, и была направлена прямо в зеркало, и хотя ничего опасного не случилось, все остались на своих местах, но хорошенький амурчик спрыгнул с зеркала от страха и очутился под зеркалом свернувшись в клубочек. Говорят, что это было так смешно и эффектно, что меня даже не побранили.