В профессорские обязанности Ньютона входили, в частности, лекции и разъяснительные семинары, которые ему предписывалось проводить в течение трех семестров – «по некоей части геометрии, астрономии, географии, оптики, статики либо иной математической дисциплины». Пропуск лекции карался штрафом в сорок шиллингов, а в конце академического года он должен передать копии своих лекций на хранение в университетскую библиотеку.
Нельзя сказать, чтобы Ньютон являлся прирожденным – или просто хорошим – преподавателем. До сего времени у него имелся всего один ученик, Сент-Леджер Скруп, не оставивший никаких воспоминаний об этом обучении под руководством гения. Не был Ньютон и прирожденным лектором. Один из его помощников, работавших с ним позже, вспоминал, что «к нему приходили очень немногие, притом еще меньшее число понимало его, и зачастую он за недостатком подлинных слушателей словно бы обращался к стенам». Собственно, это не такой уж необычный случай для кембриджских лекторов XVII столетия: усердие и дисциплинированность в университете хромали в равной мере. Не следует думать, будто в этом отношении наставники всегда превосходили студентов: многие попросту игнорировали свои академические обязанности или хитроумными способами избегали их.
Жизнь Ньютона в колледже теперь приобрела черты рутинного и устоявшегося существования. Звание лукасовского профессора приносило ежегодный доход в сто фунтов, в придачу к другим поощрениям и стипендиям от Тринити. Новый пост дал ему время и свободу для того, чтобы заниматься собственными исследованиями. За долгий период преподавательской деятельности Ньютон стяжал репутацию эксцентричного и рассеянного человека. Входя в трапезную колледжа, он зачастую был настолько погружен в свои вычисления, что забывал хоть что-нибудь положить в рот, и со стола успевали убрать еще до того, как он поест. На церковную службу он мог направиться не в тот храм, а за обедом мог сидеть в саккосе (облачении вроде стихаря). Если он, угощая друзей, направлялся в свой кабинет за бутылкой вина «и ему в голову приходила какая-нибудь мысль, то он тотчас усаживался за свои бумаги, позабыв о приятелях». Колледж предоставил ему слугу, некоего Каверли, и служанку – Хозяюшку Пауэлл; судя по всему, они со временем привыкли к его чудачествам.
Хамфри Ньютон, позже работавший у него ассистентом, утверждал, что «он весьма редко отрывался от своих занятий, редко посещал кого-либо, и посетителей у него бывало немного». Тот же помощник писал, что «никогда не слышал, чтобы он как-либо отдыхал, он даже не скакал верхом, дабы проветриться, не прогуливался, не играл в кегли, вообще не предпринимал никаких физических упражнений. Он полагал потерянными все часы, не проведенные за изысканиями». Перед нами портрет ученого-отшельника, а то и ученого-мизантропа, бледного подвижника наук – иной раз тайных. Уильям Блейк называл его «девственником в снежном саване». В этом образ Ньютона соответствует традиции, заложенной другими меланхоличными затворниками – такими, как Бойль и Ивлин.[22]
По-видимому, у него все же имелся один относительно близкий знакомый, некий химик Вигани, однако Ньютон прервал с ним отношения после того, как тот «рассказал непристойную историю о монашке». Итак, молодой профессор не только вел уединенный образ жизни, но и отличался глубокой религиозностью. Кроме того, из хозяйственных книг Тринити явствует, что он нечасто покидал стены университета, разве чтобы съездить в свое родовое гнездо. Похоже, Ньютон был личностью малоприятной, но его образ вполне соответствует образу человека, чьи достижения часто называют «сверхъестественными».
Впрочем, через месяц после избрания на новый пост он все-таки совершил второй визит в Лондон. Поскольку во время этого посещения он приобрел алхимические книги и инструменты, вполне возможно, что он приехал в столицу завязать или поддержать связи с тайными адептами этой науки. Кроме того, он воспользовался случаем и встретился с наперсником Исаака Барроу – Джоном Коллинзом, который находился в самом центре математических штудий того времени. Коллинз вспоминал, как повстречался с ним «поздно вечером в субботу, в гостинице, где он остановился», и они побеседовали о природе музыкальных секвенций. Этот разговор заложил основу их переписки – уже по более широкому кругу тем. Можно сказать наверняка, что во время пребывания в столице Ньютон не потратил ни минуты на какие-нибудь фривольные развлечения; он всецело сосредоточивался на своей работе, а все остальное было ей подчинено.
Вернувшись в Кембридж, он подготовил свой первый курс в качестве лукасовского профессора – лекции по оптике. Перед этим он говорил Коллинзу, что намерен продолжать с того места, на котором остановился Барроу перед своим уходом, однако тут он явно поскромничал. В январе 1670 года он объявил аудитории (тем студентам, которые все-таки собрались его послушать): «Я полагаю, что будет вполне допустимым, если я подвергну принципы этой науки более строгому исследованию и присовокуплю то, что я сам открыл по данному предмету, установив, что эти сведения отвечают результатам многообразных опытов». Иными словами, он планировал открыть своим слушателям природу света, которую обнаружил в ходе экспериментов с призмами. Белый свет, заявлял Ньютон, состоит из бесчисленного множества цветов, каждый из которых характеризуется своим углом преломления. Пожалуй, мало кто из кембриджских лекторов столь тщательно готовился к занятиям. Однако на студентов, посещавших его лекции (если такие студенты вообще имелись), сообщаемые им сведения не произвели особого впечатления: во всяком случае, никто из них, похоже, не оставил никаких записей по этому поводу.
Вряд ли его особенно заботило отсутствие интереса с их стороны. Когда Коллинз написал ему из Лондона, прося дать разрешение на публикацию некоторых его математических расчетов, Ньютон согласился на это предложение «при условии, чтобы имя мое при этом нигде упомянуто не было, ибо я никак не желал бы публичной оценки и не умел бы с нею справиться, если бы паче чаяния ее приобрел. Она, по всему вероятию, лишь расширит круг моих знакомств, а этого я всеми силами намерен избегнуть». Вот вам явное свидетельство того, что этот человек сознательно поместил себя в кокон уединения и лелеял свое одиночество – оно служило ему чем-то вроде панциря, под защитой которого он мог прятаться, как черепаха. Ньютон постоянно отказывался от сотрудничества с другими и испытывал затруднения, излагая самые глубокие свои мысли: все это являлось неотъемлемой чертой его натуры. Возможно, позже мы воскликнем вслед за графиней из шекспировской пьесы «Все хорошо, что хорошо кончается»: «Я поняла уединенья тайну».[23]