Ознакомительная версия.
Но есть во всем этом еще и другая важнейшая сторона. Подлинная жизнь народа, жизнь миллионов и десятков миллионов русских людей, отзвуки которой доносились в домик на Офицерской только далекой песнью, впервые стала для Пети повседневной прозой, постылой училищной реальностью. Неизбежное столкновение между бессознательно воспринятыми им понятиями о справедливости, честности, человеческом достоинстве и бесчеловечным языковским порядком было малой частицей великого столкновения общественных сил, отражением надвинувшегося исторического кризиса.
Глава IV. ПОСЛЕ СЕВАСТОПОЛЯ
На годы учения Чайковского падают события огромного значения. Десятилетиями подготовлявшийся общественный кризис, наконец, разразился. Под грохот пушек севастопольской обороны рушился старый порядок. В самый разгар войны Николай I умер, успев убедиться в полной несостоятельности всей правительственной системы. Его смерть была воспринята как конец целой исторической эпохи. «Все невольно чувствуют, что какой-то камень, какой-то пресс снят с каждого, как-то легче стало дышать; вдруг возродились небывалые надежды; безвыходное положение, к сознанию которого почти с отчаянием пришли наконец все, вдруг представилось доступным изменению», — записывает в своем дневнике 21 февраля 1855 года дочь писателя С. Т. Аксакова.
По стране прокатились разрозненные и все же грозные крестьянские волнения. Сбывались опасения Бенкендорфа: мысль крестьян о свободе достигла той зрелости, за которой вставал призрак близкой революции. Кладбищенская тишина уступила место сперва робкому, потом все более смелому говору. Широкое распространение получили герценовские издания, особенно «Колокол». «Всякий, — вспоминал потом Н. В. Шелгунов, — захотел думать, читать и учиться… каждый, у кого было что-нибудь за душой, хотел высказать это громко». Явились и стали властителями дум молодого поколения Чернышевский и Добролюбов, смело и последовательно защищавшие интересы угнетенного крестьянства. Выступила в журналах — прежде всего в некрасовском «Современнике» — целая плеяда писателей революционно-демократического направления. В науке, в живописи, в музыке — всюду обозначились новые течения, прямо или косвенно связанные с основным направлением передовой русской мысли. Страстная ненависть к крепостничеству во всех его проявлениях была главным признаком этого направления.
Испуганное правительство вступило на путь реформ. И хотя дворянство надолго сохранило свое господствующее положение, хотя еще целые полвека на России пролежала, оберегая это господство, чугунная плита самодержавия, возврата к прошлому быть не могло.
Отразились новые времена и на Училище правоведения. Казарменный режим в нем ослабел и размяк. Грозный Языков уменьшился до своей натуральной величины и уже в 1857 году, по его собственным словам, всю свою систему воспитания свел к тому, что каждое утро открывал форточку и нюхал, откуда ветер дует. Ветер был южный, и пахло талым снегом…
Общее оживление не замедлило оказаться на состоянии духа воспитанников. Вероятно, к весне 1855 года относится выпуск рукописного журнала «Училищный вестник», в котором, как мы узнаем из воспоминаний правоведов, пятнадцатилетний Чайковский помещал стихи. В этом же журнале появилась и его «живо и остроумно» написанная статья «История литературы нашего класса». Как видно, в классе Чайковского возникло увлечение литературой и появилась целая поросль молодых поэтов. Самое выдающееся место среди них, несомненно, занимал Алексей Апухтин, ставший редактором «Училищного вестника»; Дружба с этим болезненным голубоглазым мальчиком, знавшим наизусть чуть ли не всего Пушкина, внесла в жизнь Чайковского тот горячий интерес к русской литературе, который не оставил его уже до конца жизни. Апухтин, встречавший с самого детства среди гостей своей матери передовых писателей, в том числе и И. С. Тургенева, Апухтин, стихотворение которого на смерть Корнилова появилось, к восторгу правоведов, в газете «Русский инвалид», был живым посредником между училищным мирком и большим миром за стенами училища. Дружеские отношения возникали у Пети Чайковского
с отдельными его товарищами по классу и раньше. Однако никто не сыграл такой значительной роли в умственном развитии мальчика, как его новый друг.
Леля Апухтин рано созрел и рано проявил свои выдающиеся литературные способности. Это был многообещающий лирический поэт и остроумный сатирик, стихотворные мелочи которого, как свидетельствует Мещерский, ходили по всему училищу и заучивались наизусть. Но еще важнее, что он стал для Чайковского неоценимым источником новых идей.
«Император всероссийский, — вещал с кафедры профессор Н. А. Палибин, читавший правоведам курс государственного права, — есть монарх самодержавный, неограниченный, повиноваться коему не токмо за страх, но и за совесть сам бог повелевает». Другой преподаватель училища, Ф. Ф. Витте, в холопском усердии даже оперу «Жизнь за царя» почтительно именовал «Жизнь за государя императора». У молодых друзей эта традиционно-монархическая фразеология могла вызвать только насмешливое отношение и служить поводом для веселых шуток. К этому времени, как отмечал Модест Чайковский в биографии брата, Апухтин имел уже вполне сложившиеся взгляды и убеждения, сильно проникнутые скептицизмом. Именно этот «скептицизм», видимо, и оказал глубокое влияние на Чайковского: «Вера в незыблемость и святость существующего порядка вещей исчезла… Не только любовь к поэзии, но чуткость ко всему пошлому и легкость восприятия всего прекрасного, смех и негодование по поводам, которые в других не вызывали ни улыбки, ни злобы, — вот что делало сближение Апухтина и Чайковского прочным».
Что именно вызывало скептицизм, что именно представлялось друзьям заслуживающим смеха и негодования? И что вызывало сочувствие?
Есть стихотворение в русской поэзии конца 1850-х годов, относительно которого библиографы пока не пришли к согласию. В противовес мнению, что его автором был малоизвестный поэт А. Н. Аммосов, существует предположение об авторстве Апухтина, Приведем это стихотворение.
Не Пелагея, а Палашка —
Уж так она
Со дня рождения, бедняжка.
Окрещена.
Она, как лошадь почтовая:
Впрягут — вези!
Всегда в лохмотьях и босая,
Всегда в грязи.
На ней заплатки да заплатки —
И счету нет!
Сухие корки да остатки
Ее обед.
Стирать белье, тереть посуду,
Корпеть с иглой,
Послать куда — Палашка всюду
Бежит стрелой.
И солнце жжет, и дождик мочит —
Ей нет защит,
Жалеет кто или хохочет —
Она молчит.
Одно глубокое смиренье
И вечный страх —
Другого нету выраженья
В ее чертах.
Все остальное шито-крыто
Давным-давно;
В ней все запугано, забито,
Заглушено.
Никто ничем не озадачит
Бесстрастный взгляд.
А может быть, она и плачет,
Когда все спят.
Поэт взял простое, будничное явление, которое, окажем словами Модеста Чайковского, «в других не вызывает ни улыбки, ни злобы». И вот в этом примелькавшемся и потому уже не замечаемом явлении он неожиданно раскрыл историю заглохшей женской души, показал человека в забитом жизнью труженике. Этот будничный трагизм, эта щемящая лирическая нота, так неожиданно пробившаяся в конце стихотворения, чрезвычайно близки духу зрелых стихотворений Апухтина (сравним: «В убогом рубище, недвижна и мертва, она покоилась среди пустого поля»). Вспоминаются также потрясающие тем же будничным трагизмом, той же безропотностью, той же за сердце берущей безответностью, но только согретые изнутри горячим чувством, женские монологи-исповеди Чайковского: его песни и романсы «Я ли в поле да не травушка была» или «Лишь ты один».
Ознакомительная версия.