И отчасти он оказался прав. Мариэтта приехала только на похороны. И главной «свидетельницей прихода смерти» оказалась Вера, записавшая все с поразительной точностью:
«…В эти последние дни ему, наверное, было очень больно — он все засовывал пальцы в рот… Я не понимала, в чем дело, а потом заметила — на тоненьком пальчике — прокус… Видно, очень больно было ему… И что же болело, что мучило его? Я так и не знаю… И он клал голову мне на плечо, и мы сидели, тесно прижавшись друг к другу — так, как я мечтала, и это было в последний раз».
Да — трогательна и пронзительна эта идиллия, посетившая их накануне «последнего прощания» и наступившая наконец на пороге смерти. Была рядом женщина, смягчившая страшные минуты. Как сказал Пастернак: «Смягчи последней лаской женскою мне горечь рокового часа!»
Воспоминания Веры Владимировны — все отчаяннее:
«Потом он стал просить: “Увези меня, Верочка. Везите меня в Ленинград, в больницу!” Он так хотел жить!.. Он не хотел умирать! И в тот же день он впервые сказал: “Я умираю, Верочка!”
Как ужаснулась я!.. Опять была страшная ночь. На утро, в воскресенье, 20-го, явился Максимович, а следом за ним — Николай Михайлович из Литфонда с каким-то знаменитым профессором… После Максимовича обследовал приехавший профессор и врач, потом консилиум на веранде, внизу… Решение одно — немедленно в больницу! А когда стали звонить в Свердловку — оказалось, нужно разрешение из Горкома, а было воскресенье и никого на местах не было! Куда только не звонили — все напрасно!
К тому же вечером вдруг разразилась страшная гроза, ураган, ливень, и телефонная связь была прервана!
…Я снова отправила телеграмму в Москву — на этот раз, кроме Шагинян, Павловой и Федину… Федин откликнулся мгновенно:
“Глубоко сожалею, приехать не могу: сегодня уезжаю за границу. Телеграфирую первому секретарю тов. Спиридонову просьбу оказать наилучшую помощь Мише. Одновременно обращаюсь в Союз писателей. Горячий привет. Пожелание выздоровления Мише. Федин”».
Конечно, надеяться на то, что бывший друг-«серапион», а ныне — сановный литературный вельможа Константин Федин бросит все, в том числе государственно-важную международную поездку, и примчится в избушку самого талантливого, но и самого несчастного «серапиона», — было бы слишком наивно. Но Федин старается помочь — причем на высшем уровне: Спиридонов, насколько мне помнится, был тогда секретарем Ленинградского обкома. Может быть, именно благодаря этому вскоре пришла телеграмма из Литфонда: «Телефон испорчен. Госпитализация Свердловку возможна завтра. Столяров».
Валерий и его знакомые ездили в аптеку за кислородными подушками. Дальнейшие события Вера Владимировна вспоминает так:
«Да, это была страшная ночь! А потом начался ужас… Приехали из Свердловки… Я думала — сейчас его увезут. И я уже решилась на это… Но тут же ждало разочарование — врач после осмотра наотрез отказался везти: “Больной не транспортабельный… Везти сегодня нельзя… Может быть — завтра…”
И я молчала. Или я не хотела, чтоб его увезли? Или — надеялась на что-то?.. Потом приехал рентген… потом приходили брать кровь… Ах, сколько волнений причинили они ему, бедняжке, в тот последний его день!
И вот — подошло шесть часов понедельника, 21 июля… У него был Валя. И Валя мне рассказывал потом, что он сказал ему: “Достань из пиджака бумажник, деньги…” И дал ему 1000 рублей. Потом вдруг протянул к нему руки, крепко-крепко пожал его руку, так сознательно посмотрел в глаза и сказал: “Валичка, я умираю… Прощай, мальчик!”
И после этого он уже ничего не говорил… Начал задыхаться… Ему давали дышать кислородом, сменяли подушку за подушкой… Когда я поняла, что это конец, что началась агония, я пришла в такое отчаяние, почти потеряла рассудок. Наконец Лера (одна из помощниц) привела меня в сознание, сказала: “Тетя Вера, идите туда! Вы потом не простите себе, если дядя Миша умрет без вас…”
И я поднялась наверх… Бросилась к его постели… Он сидел — высоко в подушках… Глаза были открыты — его любимые, прекрасные, черные глаза… Но различал ли он что-нибудь уже — не знаю… Вдруг Валя крикнул: “Доктора!” Поспешно вошел Бессер… Что-то сделал… Потом Радик стал делать укол… Один… другой… Крикнул: “Спирт!” И вдруг: “Не надо!” Я поняла — конец! Это была смерть! Смерть Михаила… моего Михаила! Все было кончено… Навсегда! Безвозвратно! Было 12 часов 45 минут — начинался новый день — вторник, 22 июля… Разве можно пережить это! Скорей бы умереть, скорей бы уйти к нему!»
Весть о смерти Михаила Зощенко сразу разнеслась широко. Вспоминает Г. Леонтьева:
«Возвращалась с остановкой в Москве. С вокзала — сразу к Шагинянам. До сих пор помню выражение лица Мирели, открывшей дверь. Еще не переступив порога, я узнала от нее, что звонила Вера Владимировна из Сестрорецка. Михаил Михайлович совсем плох, без сознания, начинается отек легких. Она не в силах добиться, чтобы на дом приехали сделать электрокардиограмму и другие необходимые анализы. Следующим ранним утром снова звонок — Зощенко скончался. Днем снова звонок — начались хлопоты о погребении, но места на Литераторских мостках Волкова кладбища ленинградское начальство не дает. Тут нужно было видеть Мариэтту Сергеевну. Она не отходила от телефона. Ее возмущенным голосом, не просящим, а гневным, казалось, было заполнено все обширное пространство двухэтажной квартиры. Она звонила с требованием дать место на Литераторских мостках, где погребены многие десятки лучших деятелей русской и советской культуры, для такого замечательного мастера, каким был Зощенко. Звонила в Союз писателей, центральный и ленинградский. В “Известия”. В Ленинградский обком партии. Все ее старания остались втуне…
Я в тот же вечер выехала в Ленинград. Видимо, из опасения каких-либо эксцессов, связанных с объявлением о смерти Зощенко, в “Ленинградской правде” не было указано то ли место, где будет проходить гражданская панихида, то ли час — сейчас уже не помню. Видимо, из тех же соображений в толпе, заполонившей здание Ленинградского союза писателей, и среди множества людей, сгрудившихся у входа (в доме всем пришедшим проститься с Михаилом Михайловичем не хватило места), то там, то сям мелькали милицейские фуражки…
В гробу Зощенко выглядел словно бы спящим, смерть не исказила его черты: те же чуть поднятые брови, слегка приподнятые уголки рта живо напоминали его печальную полуулыбку. Его сделали за пятнадцать лет гонений полумертвецом еще при жизни — наверное, потому он выглядел в гробу будто бы живым, будто бы спящим… И перед этим покойным ликом, перед лицом смерти вдруг разыгралась омерзительная сцена.