Ознакомительная версия.
Несколько позже, в 1925 году, фамилия деда значится в другом документе — среди пяти частных предпринимателей, торговавших в городе галантереей. Что это реально собой представляло, сегодня сказать трудно. Не похоже, чтобы у него была своя лавка. Мама и бабушка говорили, что в годы НЭПа дед стоял на рынке, продавая тетрадки, карандаши, ластики и прочие школьно-письменные принадлежности. Может, они просто пыталась так «закодировать» неудобную тему? Ведь фамилия Белугиных, как я узнал позже, была в городе очень известной и, возможно, «потенциально опасной». Вот и недавно моя очень старая родственница (ей сильно за 90) испуганно замахала руками и даже запричитала, когда я спросил ее, был ли у деда во времена НЭПа магазин: «Да какой там магазин! На рынке он стоял, с лотком, ничего особенного…» Конечно, ничего особенного, но этого оказалось достаточно, чтобы тогдашние местные власти сделали деда «лишенцем», поскольку он значился частным предпринимателем. Иными словами, до конца тридцатых годов он был в «списке лишенных избирательных прав». Соответственно, мог бы в дальнейшем, если понадобится, быстро перейти в разряд «врагов народа»… Тем более что и толстовцы в конце двадцатых годов считались подозрительными элементами, их общины были разогнаны, и многие оказались арестованы. Выходит, не зря бабушка била поклоны перед иконой, когда к ним в тридцатые годы являлся уполномоченный…
Кроме Льва Толстого, дед также почитал Ганди. Когда они с бабушкой переехали жить к нам в Москву, на улицу Татищева у Серпуховского вала, он часто, помню, ходил в нашу районную библиотеку, брал там имевшиеся о нем книги. Помню, как дед вслух зачитывал мне, семилетнему, выдержки из биографии знаменитого индуса, благодаря чему я уже тогда получил представление о деятельности молодого Ганди в Южной Африке в начале XX века, о том, как тот позже по всей Индии организовывал противодействие колониальному режиму британцев.
Еще дед с большим уважением относился к В. Г. Черткову, секретарю Льва Толстого, который еще до знакомства с писателем совершенно самостоятельно пришел ко многим положениям того, что стало называться «толстовством». Чертков, выходец из очень богатой семьи, красавец, обращавший на себя внимание благородством облика, организовал по совету Толстого просветительское издательство «Посредник», где печатались и тексты для народа, написанные самим Толстым. Дед мог, надо думать, побывать в Ясной Поляне или же в имении самого Черткова, в трех километрах оттуда — пусть от Венева это и не ближний свет (около 70 км). Книги Черткова о Толстом, помню, у деда были, и края их страниц были основательно истрепаны от многократного прочтения. Имя Черткова дедушка упоминал много раз. Эх, знать бы, что сейчас буду кусать себе локти от досады — записал бы тогда его слова, расспросил бы подробнее…
Гонения на толстовцев начались при советской власти за их пацифизм (они отказывались служить в армии), за приверженность к созданию крепких крестьянских хозяйств, замкнутых на самих себя общин, не подконтрольных государству. Толстовцев обвиняли в отсутствии патриотизма, в шпионаже, их загоняли в Соловки, а позже и в лагеря ГУЛАГа. Чертков в 1930 году даже лично обратился к Сталину с письмом, просил облегчить судьбы своих собратьев, попавших в заключение, — они же, пишет он, не выступали против государства, не вели пропаганды против службы в армии. Видимо, сам факт, что они существовали, уже был обвинением против них… Ведь истинная жизнь для толстовцев была жизнью «муравьиных братьев», тех, кто исповедует принципы коллективистской морали, общего блага. Это коллективное (но частное, не государственное) благо можно, по их представлениям, раскрыть с помощью «разумного сознания», которого можно достичь лишь за счет страдания. А сам Толстой определял страдание как единственный «источник всякого света в душе». Что ж, страданий на долю моих деда и бабушки выпало очень много. Может, оттого я всегда и ощущал идущий от них ровный свет.
Хорошо помню дедов дом по улице Карла Маркса (она и сегодня так называется, а «до того» называлась Выезжая — имелось в виду: «выезжая с постоялого двора»). Дом снесли еще в начале семидесятых, а на его месте высится многоквартирное жилое здание. Дедушкин дом был невысокий, одноэтажный, бревенчатый, под железной крышей, на каменном, беленом фундаменте, в несколько окон на улицу — не то четыре, не то пять. Левую половину дома (если смотреть с улицы) вечно сдавали жильцам ради подспорья вдове, а затем и многодетному семейству ее сына. В правой — жили сами хозяева.
Николай Белугин
В палисаднике, под окнами на улицу, у дедушки росли чудесные, крупные ирисы: густо-фиолетовые и «тигровые», коричнево-кремовые. В конце июня расцветали темно-розовые, нежно — красные и белые пионы, удивительно непристойно плотские, невероятные по роскошности и богатству вызываемых ими ощущений. Все теплое время что-нибудь цвело: флоксы, анютины глазки, настурция, душистый табак, золотые шары, мальвы, астры, георгины — все в свое время. Бабушка особенно любила мальву, для нее это было воспоминание о детских и юных годах, проведенных в Воронежской губернии, об Украине — ее родной дядя, Михаил Федорович Иванов, в советское время известный академик, до революции работал в Харькове, а также в заповеднике у самого Фальц-Фейна, в Аскании-Нова, и бабушка бывала у него в гостях. Росли около дома и высокие кусты сирени, ветки которой с крупными, благоухающими цветами в мае вносили в дом и ставили в вазу (при этом каждый обязательно старался найти пятилепестковый цветочек — на счастье).
Сирень окружала стоявшую у забора беседку, где летом принимали гостей. По вечерам там пили чай из самовара, как полагается, «с чем бог послал»: в пятидесятые годы, как помню, с баранками или бубликами, сушками, карамелью, с пряниками разного вкуса (мятными, имбирными, еще были такие, которые называли «жамками») и обязательно с домашним вареньем нескольких видов. В доме практически круглый год было варенье: яблочное, вишневое, малиновое, смородиновое и из ягод крыжовника («круж(5вное», как называла его бабушка). Летом, разумеется, начиналась страда по варке варений, откуда-то (наверное, с верха русской печки) вытаскивали огромный, таинственно блестевший медный таз с толстой деревянной ручкой, в нем распускали на огне сахар, засыпали очищенные ягоды, встряхивали, снимали пенку. М-м-м, пенка… Предел мечтаний… Как же я увивался вокруг бабушки, нацеливаясь на пенку! Рафинад в Веневе тогда вовсе не продавали, поэтому для меня сызмала «попить чаю» означало такую процедуру: прежде чем разлить по чашкам заварку из маленького чайника, разбавляя ее крутым кипятком, повернув фигурный краник начищенного, медного самовара, специальными щипчиками требовалось расколоть крупные куски неровного, колотого сахара на более мелкие. А недавно та же старая родственница, прожившая все раннее детство у деда с бабкой, продемонстрировала, как он пил чай: сахар закладывал в уголок рта, под десну или же под язык, а чай наливал в блюдце, и чтобы не обжечься; блюдце полагалось держать на четырех пальцах, разведенных наподобие короны, тогда как мизинец — высший шик! — должно было обязательно отставлять в сторону…
Ознакомительная версия.