Но ты не волнуйся. С сегодняшнего утра я чувствую себя лучше: какой-то человек, я его не знаю, прислал мне огромный букет фиалок! Мне сразу стало лучше. Он американец. Зовут его Дуглас Дэвис».
Глава семнадцатая. «Нет, я не жалею ни о чем»
Когда Лулу пришел к Эдит в больницу, она сидела, уютно устроившись в подушках, причесанная, подкрашенная. Он смотрел на нее, как на привидение, как на выходца с того света.
— Что ты так вытаращился? Думал, со мной все кончено?
Она расхохоталась, готовая обругать его, разорвать на куски — словом, готовая снова жить. Лулу от радости не мог сказать двух слов.
— Вам лучше! Господи, не может быть, вам лучше!.. Как же я рад, Эдит!
Он был так счастлив, что совершенно растерялся.
— Повторяешься, Лулу. По звуку плохо! Стоп, мотор!
Да, это действительно была та Эдит. Он даже не мог себе представить, насколько она стала прежней.
— Я чувствую себя даже слишком хорошо, и мне нужно, чтобы меня навещали. В больнице хорошее настроение не создается само собой. Белый цвет еще печальней, чем черный. Я хочу ярких красок, и чтобы вокруг все пело и кричало! Ты знаешь, кто такой Дуглас Дэвис?
Лулу схватывал с лету. Он давно понимал с полуслова, ему не надо было разжевывать.
— Сейчас приведу его.
— Я тебя не просила приводить, я тебя спросила, кто он?
— Молодой художник.
— Прислать такой букет фиалок такой женщине, как я, — это уже талант! Интересно, как он выглядит… А вдруг косой…
Не ожидая продолжения, Лулу бросился к двери.
— Постой, не горит. Нью-Йорк — не деревня, откуда ты его знаешь? Он так знаменит?
— О нет! Пока еще нет…
Эдит сразу погасла, будто задули свечку. Как ни безоглядна была ее вера в людей, за последнее время она дала трещину. С последними патронами ей не везло.
— Это по твоей просьбе он прислал мне букет? Если да, брось его на помойку и сам ступай следом!
— Ничего подобного, Эдит. Я его знаю только с тех пор, как вы выступаете в «Уолдорф Астории». Он приходит каждый вечер. Когда вы заболели, он каждый день тратит два часа на метро, проезжает через весь город, чтобы узнать о вашем здоровье.
— Бедняга! Ему не подсказали, что существует телефон? Или у него нет даже двадцати пяти центов?
— Он предпочитает узнавать лично.
— Если ты все это высосал из пальца, у меня снова будет приступ. Если же нет, я завтра встану. Беги за ним, что ты копаешься? Нет! Подожди! Дай мне зеркало. Ах, черт! На кого я похожа! Он будет разочарован…
— Может, это вы будете разочарованы.
— В таком случае, выясним это поскорее. Давай, Лулу, одна нога здесь, другая там! А вдруг мне это принесет больше пользы, чем переливание крови?
Пользы оказалось не просто больше, а гораздо больше.
Дугласу Дэвису было двадцать три года, это был мягкий и чистый американский юноша, высокий и красивый. Но самым главным было то, что, когда он вошел в палату «мисс Эдит», он продолжал видеть ее такой, какой видел на сцене. Чары театра не развеялись. Он не замечал осунувшегося, уже изможденного лица, худых рук, огромного лба, поредевших волос, нездоровой кожи: он видел только смотревшие на него фиалковые глаза и улыбавшиеся ему губы.
Он пробормотал:
— Мисс Эдит, вы very marvelous… Thank you very much![59]
Эдит была на седьмом небе. Жизнь снова стала прекрасной. Сама любовь приняла облик этого юноши с ослепительной улыбкой. Все начиналось сначала!
Ей купили спицы и шерсть, и она немедленно связала ему один из тех немыслимых свитеров, которые были ее коронным блюдом. После Марселя Сердана она их никому не вязала. Эдит вернулась к этому занятию в Нью-Йорке! Нет, она не ошибается — эти приметы не лгут! К ней пришла большая любовь…
Находившийся в Штатах Жак Пиле навестил ее и нашел такой сияющей, что, не колеблясь, воскликнул:
— Невероятно! Ты влюблена! Знаешь, сейчас ты прекрасна!
— Жак, я была уже так далеко, что вернуть меня к жизни могла только любовь.
Каждый день Дуглас приходил заниматься с Эдит французским языком. Этот период был для нее восхитительным временем. Она чувствовала и вела себя как невеста — имела право быть наивной, верить в чудеса, строить планы, причем никто не говорил ей: «Не морочь голову!» — не называл ее сумасшедшей. Она могла говорить и делать что угодно, Дуглас от всего приходил в восторг. Никогда он не встречал такой женщины! Что верно, то верно!
Эдит уверена: черная полоса ее жизни, фильм ужасов окончился… Но нет, терпению ее было суждено еще одно испытание. 25 марта, когда она уже выздоравливала и готовилась под руку с Дугги покинуть больницу, произошел рецидив. Но теперь она не одна, Дуглас идет за каталкой, когда Эдит во второй раз увозят на операцию.
Она такая легонькая (тридцать пять кило), такая маленькая, что один больной, видевший, как Дуглас провожал Эдит на операцию, спросил у него: «Как себя чувствует ваша дочь?»
Нет, Дугги, «ее американская мечта», не покинул ее. Когда она пришла в себя, он был рядом. Два месяца спустя, опираясь на руки Дугласа и Лулу, она в дверях больницы вдохнула полной грудью свежий воздух.
«Когда я попала сюда, была зима… а сейчас весна. (Она взглянула на Дугги.) Я счастлива, в моем сердце тоже весна…».
В ее номере в отеле «Уолдорф Астория» обстановка, однако, далеко не радостная. Несмотря на выздоровление хозяйки, музыканты выглядят подавленными. В ее более чем трехмесячное отсутствие они вынуждены были зарабатывать себе на хлеб чем придется. Им пришлось нелегко. В Соединенных Штатах в музыкантах нет недостатка, своих девать некуда! Ребятам часто приходилось класть зубы на полку.
Увидев их лица, Эдит расхохоталась.
— Ну и ну! Кажется, пьеса, которую вы приготовили к моему возвращению, не веселая оперетта!
— Эдит, больница стоила больше трех миллионов. Нужно расплатиться за отель, купить билеты на обратную дорогу, а у нас нет ни гроша!
Эдит на все было наплевать, когда речь шла о себе самой, но не тогда, когда дело касалось тех, кто с ней работал. Она едва стояла на ногах, но не колебалась ни секунды.
— Не вешать нос! Лулу, объяви, что в течение недели я буду петь в «Уолдорф Астории».
— Но, Эдит, вы не можете. Вы не должны, это безумие!
— Нет, должна. Мне это пойдет на пользу. И потом, я хочу, чтобы у американцев осталось хорошее воспоминание обо мне, я им стольким обязана.
Никогда еще она не была более хрупкой, а исполнение — более патетичным. Однако на этот раз в ее голосе звучало не только отчаяние любви, но и ее торжество. Дугги в зале не сводил с нее глаз.