— Давайте я раздам, товарищ старшина, — подскочил к Шовкуну Гаранин. — Я мигом.
Тот отдал ему пачку. Пальцы Гаранина быстро раздали ее. Ему письма не было. Брат что–то давно не пишет. Не было и другого, которое он продолжал ждать.
— Не пишет, — сказал он Орехову, и лицо Гаранина вдруг перекосила гримаса. Губы приоткрылись, и Николай снова увидел зубы, желтые и крепкие, как у мерина–трехлетка.
— Ни одного письма мужу–фронтовику не прислала. Ведь по закону она мне жена. Расписанная она со мной, — заговорил Гаранин. — Не пишет вот… Скурвилась уж небось. Им в тылу теперь воля кобелиться.
Орехов почувствовал, как бешенство вдруг залило его всего, накатило стремительно и сильно.
— Заткнись! — крикнул он, схватил Гаранина за воротник шинели и сдавил с такой силой, что у того побагровело лицо. — Если еще я такое услышу, в кровь изобью…
Гаранин пришел в себя от неожиданного наскока. Глаза его сощурились. Цепкими пальцами, которые оказались неожиданно сильными, он отодрал руки Николая от воротника шинели и занес костяной кулак.
— Не балуй! — раздался голос Шайтанова. Он подскочил раньше, чем Гаранин успел опустить кулак. От резкого толчка тот отлетел в сторону и стукнулся о камень.
«Сейчас они схватятся», — подумал Николай и пригнулся, чтобы кинуться на помощь Шайтанову. Но Гаранин не стал бросаться с кулаками на пулеметчика. Он потер ушибленную шею и спокойно сказал Шайтанову:
— Ты не очень хорохорься. Есть на тебя крючочек крепенький. Попадешься — не сорвешься.
— Это ты о чем? — угрожающим голосом спросил Шайтанов. — А ну, не темни, гад, выкладывай, что знаешь!
— Я знаю, а тебе не положено. Интересовался вашей персоной один капитан… Про отца–родителя твово спрашивал.
Когда Шайтанов ушел, Гаранин отряхнул шинель и обычным голосом сказал Орехову:
— Чего ты бросился?.. Накипело ведь у меня на сердце. Человек, он не железный, понимать должен… Видал, какие защитнички у тебя находятся. Может, вы одной веревочкой связаны? Закури… Что с дому–то пишут?
Только тут Орехов вспомнил, что в руке он держит помятое письмо. Он оттолкнул кисет Гаранина и ушел вниз по лощине.
Когда письмо кончалось, он перевертывал лист и снова начинал читать.
— Что там, Коля? — раздался голос Самотоева.
Орехов не заметил, как ефрейтор подошел к нему. Наверное, услышал, что Николай получил письмо, и отправился разыскивать его.
— Как они? — Маленькие глаза Самотоева тянулись к исписанному листу. — Живы?
— Живы… Эвакуировать будут, — ответил Орехов, старательно разбирая наименование пункта эвакуации. Отец написал его, но цензор проехался по строчке жирным мазком туши. Прочитать вымаранное ему не удалось. — Три раза поселок бомбили… Филимонова из райфинотдела бомбой убило. Вместе с женой и сыном. Лет пять сыну было. Хлеб у них стал по карточкам… В Лодейной губе колхозный катер на мину наскочил, штормом ее занесло. Вдрызг катер разбило…
— Новости, — протянул Самотоев и стал сворачивать цигарку. — Мы думаем, что только у нас здесь смерть, а у них лиха тоже целый короб. Как там моя старушенция? На восьмой десяток ведь ей, Коля…
— Ничего не пишут, — ответил Орехов. — Значит, все в порядке, а то бы сообщили.
Николаю вспомнилась мать Степана Самотоева. Рыхлая, грузная старуха, которая носила оранжевый берет и, на удивление всем, красила седые волосы. У нее был зычный голос и отекшие ноги, которые она с трудом втискивала в самодельные из клетчатой байки стеганые туфли. В поселке говорили, что она командует сыном и не разрешает ему жениться.
— Пропадет без меня старушенция, — печально сказал Самотоев. — Ей ведь одной и дров не наколоть. Воду я тоже всегда носил. Куда ей было с такими ногами к колодцу ходить? Напиши, Коля, своим, чтобы приглядывали за ней и в эвакуацию взяли. Напиши, что сын просит приглядеть… Деньги потребуются, пусть мать мою диагоналевую пару продаст и сапоги тоже… Чего барахло жалеть? Пишет пусть мне…..
— Ладно, напишу. Все напишу, что сказал, — ответил он ефрейтору и снова стал читать письмо.
Минут через десять Орехова позвали к лейтенанту. Тот сказал, что его вызывает в штаб полка майор Барташов.
— Срочно приказал тебе явиться, — добавил Дремов.
Орехов шел вдоль линии связи — тонкого провода, бегущего по скалам, — и думал, зачем он понадобился отцу Сергея.
Майора Николай разыскал в крошечной землянке из валунов.
Барташов сидел на узких нарах, выложенных из камня. Поверх камней была груда вороничника, застланная серым одеялом. На фанерном ящике, перевернутом вверх дном, желтел язычок свечи и лежал знакомый кожаный бювар.
— Садись, Орехов, — майор хлопнул ладонью по одеялу, показывая Николаю место рядом с собой. — Садись и забудь пока, что я майор Барташов. У меня ведь имя и отчество есть. Так же, как у других людей.
— Знаю, — ответил Орехов. — Вас Петром Михайловичем зовут.
— Вот и хорошо, Коля, — сказал Барташов, внимательно разглядывая Орехова.
Потом наклонился и вытащил из каменной ниши банку консервов, вяленую треску и бутылку водки. Поставил на ящик две алюминиевые кружки.
— Поминки это, Коля, — сдавленным голосом сказал Петр Михайлович. — Тех, кого нет в живых, поминают добрым словом. Вот и мы так Сережу…
В голосе его что–то глухо заклокотало. Он не договорил. Торопливо схватил за горлышко бутылку.
Водка, булькая, налилась в кружки и горячо обожгла горло. Затем внутри потеплело, и мягкая волна поднялась к голове, затуманила ее.
— Говори, Коля… — услышал Орехов вздрагивающий голос Петра Михайловича. — Все, что знаешь про него, расскажи… Не торопись, все рассказывай.
Дрожало и чуть потрескивало пламя свечи, с трудом освещая низкую, без окон землянку. Стеарин плавился, стекал по свече вниз и застывал матовыми каплями. Они гроздьями висели на огарке. Ящик на том месте, где стояла свеча, был в потеках застывшего стеарина. Николай понял, что Петр Михайлович уже давно сидит здесь один в землянке, смотрит на желтое пламя и думает о сыне. Потом ему стало невыносимо трудно одному. Он вспомнил о Николае и приказал вызвать его.
Орехов расстегнул крючок на вороте шинели и стал рассказывать про Сергея. Начал с того вечера, когда разношерстную колонну мобилизованных привели в столовую военного городка. За длинным столом Орехов оказался рядом с парнем, одетым в легкую вельветовую курточку с застежкой — «молнией».
Парень сидел и смотрел на пшенную кашу, которую дневальный положил ему в алюминиевую миску.
Каша была разварной, с желтым масляным блеском и такой пахучей, что Орехов за несколько минут выгреб до дна, свою порцию.