шалман — воровской барак;
шаляпинские права — у кого громче бас, тот и прав;
ШИЗО — штрафной изолятор;
шифранутъ — разоблачить;
шкеры — брюки;
шлюмка — суп;
шмолять — курить (иногда стрелять из…);
шнифты — глаза;
штевкать — есть, кушать;
штопорила — грабитель;
штрафняк — штрафной (строгорежимный) лагпункт;
щипач — карманник;
юрцы — нары;
я тебя работаю начисто — убью;
Я помню, как слышала этот рассказ в первый раз. До мелочей помню, хотя было это… (Отсчитаю от первого фильма года полтора — получается шестьдесят четвертый). Да, в шестьдесят четвертом мы с Ларисой Шепитько и с Валентином Ежовым сидели в Болшево, в нашем знаменитом, воспетом теперь во многих мемуарах доме творчества и работали над сценарием, а по вечерам слушали Галича, живого, сорокапятилетнего, написавшего тогда еще не очень много песен, так что мы все их уже знали наизусть.
И вот однажды, когда Галич все песни перепел и категорически отложил гитару и когда все с неохотой разбрелись по комнатам, прибегает Ежов и кричит громким шепотом:
— Пойдемте! Только — никому!.. Фрида и Дунского уговорили прочесть рассказ! Вы такого никогда не слышали и не услышите! Только — чтоб никто не увязался…
Пробираемся бесшумно, приходим в тесную комнату, где Галич вздремнул за спинами Фрида и Дунского, и видим, что при нашем появлении авторы как-то нахохлились, завяли и прячут рукопись. А тут еще Элем Климов, муж Ларисы, с режиссерской непреклонностью велит нам выйти вон. Нельзя женщинам — и все тут. Авторы — люди чрезвычайно вежливые, а с дамами вдвойне любезные, улыбаются уклончиво — мол, мы барышням очень рады, вы сидите, сидите, но пусть лучше Александр Аркадьич споет. И надо бы нам уйти, не портить людям вечер, не ссориться с Климовым, не показывать себя настырными хабалками, но мы — сидим, мы внедряемся, мы видим их неистощимое джентльменство и пользуемся. Я канючу:
— А может быть — мы уши закроем? — под общий, разумеется, хохот. И тут прогрохотал Ежов:
— Да как вам не стыдно, да какие же это женщины?! Они не женщины, они ВГИК закончили, они пишут, снимают, им все можно, скажи, Саша!
Галич проснулся и подтвердил, что мы не женщины, нам все можно, и большинством голосов ведено было читать.
Честно говоря, мы были как раз те девушки из благовоспитанных слоев общества, где не матерятся вообще, а блатной мир представляют не реальнее Змея Горыныча, и нам бы как раз и падать в обморок, Климов не зря беспокоился, он думал — мы и слов-то таких не знаем. Но мы не упали. Более того, оказалось, что слов, которых бы мы не слышали прежде, очень мало. Валерий Семеныч Фрид читал артистически, а Юлий Теодорович Дунский делал сноски, пояснял блатную лексику так быстро, что не нарушал волны повествования. Оно нас захватило сюжетом, героем, кинематографической зримостью и стройностью, и напрасно авторы, словно оправдываясь, предваряли чтение извинениями — мол, это словесный эксперимент, чтобы не забыть лагерную речь — мы записали…
То было время, когда мы еще не читали Солженицына, когда едва возник Высоцкий и сочинял каждый день по новой песне для узкого круга друзей, но еще не нашел своего хриплого голоса. То время, когда «интеллигенция поет блатные песни», оказалось лучше, чем когда она вовсе петь перестала.
Осенью 1968 года, на очередном семинаре, мы снова стали уговаривать Фрида и Дунского прочесть рассказ. Маша Хржановская (организатор и душа нашего тогдашнего семинара) обратилась к Дунскому, так сказать, «на голубом глазу»: «Вот мы слышали, и многие хотят…» Глаза у Маши действительно голубые, обращение деликатное, но Дунский ответил полным отказом: «Нет, мы при дамах никогда это не читаем». «А вы знаете, кто хочет послушать рассказ? Николай Робертович Эрдман…», — сказала Маша, и не успела она назвать имена других «стариков» — Вольпина и Каплера, как Дунский вытянулся (а был он очень сутулый) и безоговорочно согласился. А там и мы прошмыгнули за спинами стариков — мы с Ильей Авербахом и Маша.
То было очень важное чтение: старики «знали матерьял», они получили свои сроки задолго до Фрида и Дунского, в комментариях и переводе с блатного они не нуждались. Они очень высоко оценили рассказ. Представляю, как бы смеялись, если б узнали, что этот рассказ дословно напечатан, — Ю. Т. Дунский, А. А. Галич, Н. Р. Эрдман, М. Д. Вольпин, А. Я. Каплер, И. А. Авербах, Л. Е. Шепитько.
Может, они и смеются, и все им известно про нас.
Кинодраматург Н. Рязанцева
У моего любимого Феллини одно название я украл уже давно: воспоминания о Каплере и Смелякове, опубликованные в альманахе «Киносценарии», озаглавлены «Амаркорд-88». С легкими угрызениями совести краду второе. 58 — это «политическая» статья старого УК, в которой было полтора десятка пунктов. Наш, восьмой — «террор» — как раз посередине, на полпути (здесь и далее комментарии и примечания автора).
В военкомате, конечно, знали, что по дороге в часть нас арестуют. Вот почему, когда я пришел за документами, в комнату сбежались сотрудники из других отделов. Они смотрели на меня с интересом, а сейчас мне кажется, что и с жалостью — по крайней мере один из них, интеллигентного вида еврей капитан.
«Здесь Гёте ошибается». Им приходилось арестовывать и не таких: Юлик Дунский вел себя еще глупей. Когда его привезли на Лубянку и ввели в кабинет, где сидели два подполковника и майор, один из офицеров сказал:
— Ну, товарищ Дунский, догадываетесь, почему вы здесь?
И он решил, что его как добровольца, да еще знающего немного немецкий язык, хотят послать в школу, где готовят разведчиков. Он тонко улыбнулся и ответил:
— Догадываюсь.
— Тогда садитесь и пишите показания о своей антисоветской деятельности.
— Пардон, — сказал Юлик. — Тогда не догадываюсь.
Происходил этот разговор 15-го апреля 1944 г.
Шинель мне досталась так. Когда я в первый раз отправился в армию, отец, подполковник медицинской службы, дал мне свою офицерскую. На Ярославской пересылке я ее проиграл в очко приблатненным ребятам-разведчикам и получил на сменку новенькую солдатскую. Тогда я огорчился, а ведь оказался в выигрыше: солдатская шинель в сто раз удобней для походной — и тюремной — жизни. В отличие от офицерской, она не приталена. Расстегнешь хлястик — вот тебе и одеяло, и матрац. В тот первый раз из Ярославля меня вернули в Москву, «в распоряжение военкомата», а через несколько дней послали в Тулу. Куда я приехал, уже известно.