Да, в нашей Нине было много загадочного. У нее, например, никогда не было грязных рук и пятен на платье. Ее тетрадки были так чисты и аккуратны, что их можно было вешать на стену, как картины. Все ее вещички и безделушки лежали каждая на своем месте. К тому же она играла на рояле, как взрослая, и у нее была большая папка для нот, украшенная двумя шелковыми ручками и красивой золотой лирой. Даже почерк у Нины был особенный, не такой как у папы, мамы или Володи — с наклоном в правую сторону, а наоборот — все строчки у Нины склонялись влево. И буквы были не круглые, а острые.
И еще одна подробность: в столовой на столе, под скатертью, лежало сукно, а под этим сукном похвальные листы брата и сестры. Мама показывала мне их, когда меняли скатерть. Конечно, Нинины похвальные листы (их было два) не были так красивы, как Володины. На Володиных вились цветные ленты, сияли золотые завитушки, и среди этих украшений в больших овалах помещались царь и царица, а внизу еще много всяких портретов, цветов и бантов. А сами листы блестели так, словно были намазаны клеем. Похвальные листы Нины были скромнее, на них были только золотые и черные буквы: царей, завитушек и лент, всего этого, к сожалению, на них не было. Но ведь Нина была девочкой, да и училась она не в Первой Московской казенной мужской гимназии, а в частной французской гимназии Констан. Мама говорила, что это надо понимать. Я старалась это понимать: конечно, ведь не у всякой девочки в столовой под скатертью лежали похвальные листы.
Еще наша красавица Нина была очень смешлива и доверчива. Мы сидели с ней на противоположных сторонах обеденного стола. Она рядом с Володей, а я — с фрейлейн. Нина приходилась против меня. Мне часто удавалось, загородившись рукой от старших, подмигнуть ей или сделать свинячью рожу, и она всегда фыркала и тут же получала замечание. А свои свинячьи рожи я умела так быстро смыть с лица, что никто не понимал даже, почему фыркала наша Нина.
Няня говорила: «Наша Нина в девках не засидится, ее минтом посватают». Потом тяжело вздыхала и, разрушая своей корявой рукой пальму на моей голове, печатала: «А тебе, Танечка, быть за вдовцом, у тебя постанов такой — ты спишь, окунувши нос в подушку».
Если про сестру Нину все говорили, что она будет красавица, про меня, что я Орала-мученица, то про Володю все знакомые в один голос заявляли: «Ваш Володя хотя и трудный, но незаурядный мальчик». Наш Володя, наверное, таким и был — трудным и незаурядным.
Я стала замечать его, когда ему уже было лет 12–13. Он подрастал как-то странно. Скачками. Несоразмерно.
Сначала у него страшно выросли ноги. Потом голова за одно лето сделалась такая большая, что новая, купленная весной фуражка осенью уже не налезала на его голову и пришлось покупать ему другую. Потом и сам он к 14 годам так вырос, что когда мы все трое заболели скарлатиной и нас отправили в детскую клинику (в связи с тем, что мы жили при гимназии и могли распространить заразу), то там, в клинике, не нашлось кровати по Володиному росту. Пришлось родителям покупать большую новую кровать и дарить ее потом больнице на память.
Только-только у Володи сравнялись руки, ноги, голова и рост, и казалось, что маме уже можно вздохнуть спокойно, как вдруг у него отрос нос! Вместо хорошенького и небольшого нос его стал огромный и круглый.
Дальше больше, и как только нос вернулся на свое старое место, дали знать о себе волосы: они стали жесткими и начали торчать во все стороны (именно в тот момент, когда брату уже можно было ходить с пробором). Все в нем росло наперегонки и вразнобой, а глаза остановились на месте и отказывались увеличиваться. Ну, что тут будешь делать! Просто сладу не было с этим трудным мальчиком! Одно, пожалуй, оставалось неизменным на Володином лице — это брови, да и то, конечно, они менялись, — но не так заметно, как другие черты.
Потом вдруг, в один прекрасный год глаза у Володи увеличились, волосы снова стали мягкими, руки, ноги, голова, рот и нос уравновесились, все встало на место, и он сразу сделался стройным, высоким и даже, как говорили, красивым юношей. Но все это было позже. А до семнадцати лет он был нехорош, прямо скажу, не хорош собой.
Правда, еще с четырнадцати лет «наш трудный, но незаурядный» Володя умел показывать фокус со своей физиономией. Он подходил к зеркалу, тянул за какую-то невидимую ниточку свое лицо, и оно становилось другим: брови свирепо сдвигались и закрывали глаза, невидимые глаза должны были подозреваться злыми, рот ужимался внутрь, нос горбился, и на переносице выступал хрящик. И сразу из милого, доброго Володи он становился грозным человеком. Мы с сестрой этот вид его лица называли «Володя натягивает нос». А мама говорила: «Володя ранимый мальчик, он даже придумал себе лицо для защиты от плохих людей».
Наверно и правда, наш Володя нуждался в защитном свирепом лице, потому что был беззлобным мальчиком. Пользуясь мягкостью брата и любовью ко мне (была вредная девчонка) я вечно донимала его и фискалила маме. Утром, когда он умывался, я смотрела в щелочку и тут же на всю квартиру начинала истошно орать: «М-а-м-а, Володя опять не мыл шею» или — если шея мылась — «М-а-м-а, Вовка не мылил уши». Володю хватали, совали под кран, и мама с Аделиной заново мылили его. Он отбивался, говорил, что опаздывает в гимназию и что мыться — это не мужское дело, но все равно его мылили и обливали водой. Я скакала тут же в восторге, как мячик, а Володя показывал мне кулак, но никогда не пускал его в ход. Да, конечно, наш Володя был добрый мальчик. Это безусловно!..
Однажды мы с няней наблюдали, как Володя играет в крокет с другими гимназистами. Володя играл удачно, быстро вышел в разбойники и мог начать закалывать всех подряд. Но он почему-то не стал никого закалывать, а нарочно (я же видела, что нарочно!) закололся сам, вышел из игры и ушел домой читать. Мы с няней даже подпрыгнули на лавочке от возмущения. Потом я слышала, как Андрюша Лобанов, которого он не заколол, сказал: «Володя Луговской великодушный человек». А Шура Парусников сказал: «Володя Луговской не может быть разбойником!..»
Дома я стала приставать к брату:
— Володь, а Володь, что такое значит великодушный?
— Великодушный значит великая душа.
— Володь, а Володь, а у тебя великая душа?
— Отстань, не знаю.
— Володь, а Володь, а что такое душа?
— Душа — это ум и доброта.
— Володь, а Володь, а у меня есть ум и доброта?
— Нет ни того, ни другого.
Трудно, конечно, было жить без ума и без доброты. Трудно, но приходилось мириться с этим…
Наш Володя больше любил читать, чем драться. Но уж если приходилось ему вступать в драку, то так лупил товарищей — был сильный, — что их родители приходили к нашему папе жаловаться. Да и сам он являлся после драки домой окровавленный, а няня прятала его в кухню и смывала с него кровь перекисью водорода, которую всегда держала для этого случая на полочке за иконой. Но драки бывали редко, чаще всего брат сидел у себя в комнате и читал. Читал он совсем по-другому, чем папа. Папа сидел в кресле или за письменным столом, красиво держал книгу в руке и внимательно водил глазами по страницам, а Володя почему-то во время чтения подгибал одну ногу под себя, а рукой делал какие-то странные и смешные жесты. То вроде угрожал кому-то кулаком, то качал рукой, будто бы взвешивая своей пятерней невидимый мяч, то рисовал в воздухе извилистые волны. Очень было интересно подглядывать за ним во время его чтения, что мы с сестрой и делали частенько. Смотрим, толкаем друг друга, хихикаем, а он, как глухой: ничего не слышит. Он даже не слышал, когда его кликали. Я читать еще не умела и думала, что книжки его очень интересные, потому он ничего не слышит, но сестра Нина пожимала плечами и говорила, что она смотрела Володины книжки и что они совсем не интересные.