Вот это уже привело меня в ужас. Я жил вдвоем с матерью, строчившей с утра до поздней ночи белье для солдат на своей швейной машинке, и каждый из нас был для другого единственной опорой и другом. Жизнь в казарме означала, что я смогу видеться с матерью раз в неделю (выходной день был только в воскресенье), получив увольнительную. Но была и другая причина: в своем трудовом коллективе я ощущал себя чужим, мне было тяжко и неуютно. В свои шестнадцать лет я был намного моложе всех остальных рабочих, самому молодому из которых было за тридцать. Все они были малограмотными, выходцами из деревни, переселились в Москву в тридцатых годах, после коллективизации, хотя кулаков как таковых среди них, конечно, не было (те были давно высланы в Сибирь). Неквалифицированная рабочая сила, вчерашние крестьяне, они не смогли найти себе в Москве ничего, кроме самой тяжелой и грязной работы. Полуголодные, не имевшие семей, озлобленные на жизнь, угнетаемые комплексом неудачников, они вечно ссорились и огрызались друг на друга, сплошной мат звучал беспрерывно. Их интеллектуальный и культурный уровень был удручающе низок, и мне было тягостно их общество в течение рабочего дня, а уж представить себе, что я должен и все вечера проводить в казарме в их компании — это было выше моих сил.
К счастью, я узнал, что мастера района буквально через несколько дней должны были перевести в другой район, а на его место назначить как раз чуть ли не единственного человека, относившегося ко мне с теплотой и сочувствием (у остальных моя слабость и неприспособленность к тяжелой работе вызывали лишь раздражение и насмешки). Дело в том, что у этого рабочего был брат на фронте, и он очень переживал за него, буквально жил военными сводками, как будто они могли помочь ему узнать, жив ли еще его брат или нет. Узнав, что я внимательнейшим образом слежу за ходом военных действий и отмечаю дома флажками линию фронта, он проникся ко мне уважением и все время обсуждал со мной военные дела. Я даже принес для него из дому карту, выдранную из школьного учебника, и показывал ему, где идут бои. Надо сказать, что в географии мои коллеги совсем не разбирались; помню, когда освободили Великие Луки, изолировщик Деев, придя утром в мастерскую, воскликнул с энтузиазмом: «Ну что, слыхали? Великие Луки взядены! Говорят, это столица Киева!»
Одним словом, у меня были все основания предполагать, что новый мастер района не заставит меня переходить на казарменное положение. Но надо было как-то переждать несколько дней, ведь еще не ушедший мастер потребовал от меня переехать в казарму в трехдневный срок. Необходимо было получить больничный лист. Я решился: вскипятил дома, когда матери не было, чайник воды и, стиснув зубы, вылил себе на ногу, предварительно надев шерстяной носок, чтобы кипяток подольше задержался и подействовал бы наверняка. Вся кожа сошла, и я «бюллетенил» дней десять. За это время мастер района сменился, и новый даже не заводил разговор о моем переселении в казарму. Мой план сработал: путем самоистязания я избавился от казармы и остался дома с матерью.
Здесь уместно будет сказать несколько слов о, если можно так выразиться, политической физиономии рабочих, в среде которых я оказался. Я имею в виду не только малограмотных слесарей-обходчиков тепловых сетей, в непосредственном окружении которых я находился большую часть времени, но и других рабочих Мосэнерго, с которыми я общался, — механиков, шоферов, грузчиков и пр., а также слесарей, работавших в котельных предприятий-абонентов. Ведь помимо основной работы — в подземных колодцах — я с моим напарником Потовиным каждый день заходил в котельные МГУ, гостиниц и других учреждений, которые мы обслуживали, для того чтобы проверить, нормально ли поступает вода. Сидели, курили самокрутки с махоркой, обсуждали положение на фронтах. Так вот, что меня невероятно поразило с первых же дней — это отношение рабочего класса к Советской власти. Я по своей школьной наивности полагал, что, раз мы живем в государстве рабочих и крестьян, трудовой народ, безусловно, чувствует себя хозяином страны и беззаветно предан партии и правительству. Все оказалось совсем не так.
Когда я в первый раз услышал, как сварщик в присутствии других рабочих покрыл матом Сталина, я остолбенел и оглянулся по сторонам, но никто и ухом не повел. Вскоре я убедился, с какой неприязнью, если не просто с ненавистью, относятся так называемые простые люди к своей родной рабочей власти. Правда, прямую брань в адрес лично Сталина я слышал не часто — люди остерегались слишком развязывать языки, — но в целом власть ругали безбожно. Довольно скоро я понял, в чем дело: выходцы из деревни рассказывали о коллективизации, и обобщенный типичный рассказ звучал примерно так: «Какие мы были кулаки? Ну лошадь была, корова — в общем-то середняки. Так нет, нас подкулачниками объявили, все отняли. Кто побогаче, так тех вообще кулаками назвали, хотя какие они кулаки? Не мироеды, не кровососы, просто крепкие, хорошие хозяева; их прямо в Сибирь со всей семьей. А нас в колхоз загнали, все, что наживали своим горбом, — псу под хвост. А кто это все делал? Голытьба, рвань, пьяницы, лодыри, они нас всегда ненавидели, да еще пуще всех — комсомольские активисты, шпана молодая, к крестьянскому труду не привычная, они только о своей карьере думали, в партию лезли, во власть рвались». Какие чувства могли эти люди испытывать к Советской власти?
При этом они вовсе не желали нашего поражения в войне и не ждали прихода немцев, хотя были и такие. Слесарь нашего района Косюк, родом с Харьковщины, все время говорил, что Советской власти не жить; в конце концов он договорился до того, что за ним пришли, и больше его не видели. Такие же настроения были и у части других рабочих, и я не сомневался в том, что, попади эти люди на фронт, они бы сразу перешли к немцам и служили бы полицаями и старостами. Но все же подавляющее большинство отделяло понятия «Советская власть» и «Россия» и искренне радовалось при сообщениях об освобождении наших территорий от немецкой оккупации. Это не уменьшало их ненависти к власти. Ни разу за все годы моей рабочей карьеры я не слышал ни от кого хоть одного хорошего слова о советской системе. К концу войны вдруг появилась надежда на то, что после победы многое изменится. Мой напарник Потовин все время говорил мне, что союзники якобы в обмен на военную помощь, которую они нам оказывали, поставили условие: разрешить после войны «свободную торговлю и вольный труд». Многие верили в это и мечтали о грядущих переменах, возлагая надежды именно на Америку и Англию. Пусть останется Сталин, пусть останется партия, но главное — вот это: свободная торговля и вольный труд.