Но он хотел быть не статистом и не танцовщиком, он хотел быть актером или в крайнем случае оперным певцом. Голос вернулся к нему, и, на его счастье, учитель пения Кроссинг{21}, который терпеть не мог Сибони, услышав, что тот отверг Андерсена, заинтересовался юным танцовщиком и убедил дирекцию взять его на испытание в оперную школу; тем временем он должен был петь в хоре. Так он сразу стал и танцором, и певцом. Мало того. Вероятно, все в ту же самую зиму мягкосердечный и доброжелательный Фредерик Хёг-Гульдберг рекомендовал его режиссеру Линдгрену{22}, который прослушал его и сказал, что из него может выйти комический актер. Однако Андерсену больше всего хотелось играть серьезные роли, например Корреджио в одноименной трагедии Эленшлегера{23}. «Боже мой, дитя мое, — воскликнул Линдгрен, — ваша внешность против вас, над таким длинным, тощим героем люди будут только смеяться! Но попробуйте выучить роль!» Андерсен выучил ее за восемь дней и, прочитав один из монологов Корреджио, был так взволнован, что сам разразился рыданиями. Линдгрен пожал ему руку и сказал: «У вас есть сердце, у вас есть и голова, вам не стоит попусту тратить время; вам нужно учиться; в актеры вы не годитесь, но есть и другие интересные, большие дела вне театра». «Значит, я совсем не гожусь, — в отчаянии воскликнул Андерсен, — даже в комические актеры? Боже, какой я несчастный! Что же теперь будет со мной?»
Однако Линдгрен, очевидно, не совсем оставил надежду и продолжал заниматься с Андерсеном, и в начале нового сезона, в сентябре 1821 года, Андерсен написал заявление в дирекцию с просьбой разрешить ему выступить в спектакле. Этот шаг он подготовил еще в апреле, нанеся визит статскому советнику Йонасу Коллину{24}, который с 1 февраля стал членом дирекции театра и не без оснований считался человеком, имевшим влияние в дирекции. Андерсен захватил тогда с собой стихотворное прошение. Но визит не принес результатов. Ни Коллин, ни его коллеги не видели причин давать юному ученику возможность проявить себя, и всю осень ему приходилось довольствоваться положением статиста и хориста. Тем не менее он не переставал надеяться на возможный дебют, и ранним утром нового, 1822 года он тайком пробрался на пустую сцену театра. Ему представлялось, будто от того, что случится с человеком в первый день нового года, зависит, как пройдет этот год. Он сложил руки и со сцены прочитал «Отче наш», надеясь, что господь поможет ему в скором времени выступить. Но его надежды были напрасны. Ему все меньше и меньше давали участвовать в спектаклях, и в июне пришлось распрощаться и с театром, и, окончательно, с мечтами об актерской карьере.
* * *
Рискованный эксперимент с театром окончился неудачей. На него ушло три года. Он прожил их в скромных, чтобы не сказать жалких, условиях. Едва ли его здоровью пошла на пользу жизнь в темной комнате без окон у мадам Торгесен, но не лучше было жилье, когда он переехал на второй этаж того же дома, к жене моряка, которую звали мадам Хенкель. У нее он по совету Хёг-Гульдберга только завтракал и ужинал, а обедал в городе. Иногда случалось, что на обед у него не оставалось денег, и тогда он слонялся по Королевскому парку, часто замерзая, потому что у него не было зимней одежды, и старался заглушить голод до положенного вечером хлеба с маслом; о большем он мадам Хенкель не просил.
Как же проходили многочисленные долгие дни? Несколько часов занятий в балетной школе, с весны 1821 года в оперной школе, время от времени урок у Линдгрена. Долгое время Хёг-Гульдберг раз в неделю занимался с ним датским языком, заставлял его учить наизусть стихи и читать их вслух, но это несистематическое образование отнимало лишь несколько часов в день; остаток времени он ходил в театр и, как в детстве, играл и читал. Игрушки он делал сам: кукольный театр и панорамки из бумаги. Книги он брал в платной библиотеке (нередко отдавая за них скиллинги, предназначенные на обед), в Университетской библиотеке и у знакомых, в частности у Х.К. Эрстеда{25}, которому он со своей наивной назойливостью представился сам, услышав, какой это милый человек, что соответствовало истине. Эрстед открыл для Андерсена двери своего дома, и этой дружбе суждено было продолжаться до самой смерти ученого.
Каким бы случайным и бесцельным ни казалось это существование, кое-чему он все же научился. Если просмотреть репертуар Королевского театра за эти годы, можно только удивляться, насколько он был обширен. Спектакли готовились далеко не так тщательно, как мы привыкли видеть сегодня, но зато они чаще сменялись. Например, в сезоне 1820/21 года шло 111 разных пьес и водевилей и 14 балетов. Андерсен, без сомнения, ходил в театр почти каждый вечер и тем самым получил основательные знания современного ему театрального искусства. Многие из пьес, над которыми смеялись и плакали в те времена, теперь забыты, но, конечно, игрались и произведения великих классиков, их Андерсен тоже видел. В вышеупомянутом сезоне 1820/21 года ставилось по крайней мере девять разных комедий Хольберга, а кроме того, трагедии Эленшлегера, пьесы Лессинга и Шиллера, одна драма Мольера; в музыкальном репертуаре было несколько опер Моцарта, комические оперы Мегюля, Керубини и Россини, с которым как раз в это время познакомились копенгагенцы. Если еще представить себе, сколько Андерсен читал книг и литературных журналов, легко понять, что за эти годы он без особого труда поднял свой литературный и культурный уровень до того, что стал не хуже любого образованного жителя Копенгагена. Следует добавить, что театр научил его еще одной важной вещи: манерам. Когда впоследствии он посещал европейские дворы, держась с такой уверенностью, как будто всегда принадлежал к аристократии, этим он был обязан воспитанию, полученному в балетной школе, а также тому, что он вечер за вечером имел возможность видеть на сцене многих замечательных артистов.
И еще в одном плане эти годы подготовили его к дальнейшему жизненному пути. Он узнал лицо и изнанку датского общества. С условиями жизни бедняков он был знаком еще с детства, но в Копенгагене он вплотную столкнулся с жизнью городских пролетариев. Он прямо говорит, что не понимал, какой человеческий порок царил вокруг него в кварталах Хольменсгаде. Но, скорее, правда заключалась в том, что в своем детском страхе перед темными сторонами человеческой жизни он старался как можно дольше закрывать глаза на то, что видел. Например, он рассказывает в своих воспоминаниях, как у мадам Торгесен поселилась молодая дама, которую регулярно навещал отец, господин Мюллер, но только по вечерам, когда стемнеет. Впускали его через черный ход (чаще всего дверь открывал Андерсен), он был в простом сюртуке, по самый подбородок укутан шарфом, и шляпа опущена на глаза. Он проводил у дочери вечера напролет, и никто не должен был туда входить, потому что он стеснялся людей. Перед его приходом она всегда становилась очень серьезной и ничуть не радовалась. Может быть, у наивного юноши и мелькали подозрения, что эти посещения не так уж невинны, как казалось, но он, конечно, отметал все дурные мысли. Как бы то ни было через несколько лет ему все стало ясно, когда в одном аристократическом доме в Копенгагене он снова встретил того же самого господина Мюллера, но не в простом сюртуке, а со звездой в петлице. Господин Мюллер не узнал его, а Андерсен ничего не сказал. У мадам Торгесен тоже была любовная связь, «до которой мне не было дела, — пишет он в „Книге жизни“, — я лежал в своей каморке и играл в куклы и в театр, а все остальное шло мимо меня».