Я видел на Вольско-Хвалынском фронте крестьян-добровольцев Самарской и Саратовской губернии, которые начали борьбу с большевиками чуть не голыми руками; это была горсть людей, которые, под командой с. — ра полковника Махина начали борьбу с одной жалкой пушкой, с разнокалиберными винтовками, почти без патронов; но я уже застал их довольно сносно экипированными и вооруженными из захваченных большевистских обозов, не боящимся атаковать вчетверо сильнейшего неприятеля и гордыми своей военной добычей — двадцатью семью орудиями, отнятыми у большевиков и обращенными против них же.
Я был свидетелем злосчастного финала борьбы — когда этих, дравшихся, как львы, бывших фронтовиков, восторжествовавшие реакционеры перебросили, безопасности ради, из родных мест, в которых они каждую пядь земли готовы были орошать своею кровью, — в чуждые, дикие пустыни Средней Азии, где палящий зной и бездушность Дутовского казачьего режима медленно, но верно иссушили их усталые сердца. Я видел забитых башкир Уфимских и Оренбургских степей, увидевших зарю новой жизни с воскресением власти Учредительного Собрания, немедленно даровавшей им широчайшую автономию, почувствовавших себя людьми, воскресших и безропотно готовых умирать массами, не попятившись ни на шаг, на фронте под напором гораздо более сильного и вооружением и численностью противника.
И я видел тех же башкир в конце, оставшихся без патронов, без пулеметов, вооруженных наполовину берданками, угрожаемых с фронта Красной армией, а с тыла — карательными отрядами Колчака и Дутова, которые, само собой разумеется, «инородцам» не доверяли, собирались арестовать их местное правительство, разоружить непокорных, а остальных обратить в «пушечное мясо» на службе военной диктатуры… Я видел этих башкир, вынужденных просить у большевиков мира, идти на союз с ними и принять «условия примирения», продиктованные победителями…
Как всё это произошло? Как в какие-нибудь несколько месяцев всё так перевернулось? Как после первых блестящих успехов, когда Народная армия одерживала над большевиками победу за победой, брала город за городом произошло это разложение, и заря новой жизни сменилась сумрачным закатом?
Люди «непартийные», интеллигентская «публика» часто недоумевали. Они часто даже и не знали и не представляли себе, чем была наша «Народная армия». Наш фронт был для них не «фронтом Учредительного Собрания», близким родным и знакомым, а каким-то чужим и непонятным «чехословацким фронтом». Что это за «чехословаки», откуда они взялись, чего хотели? Их склонны были считать какими-то преторьянцами, наемниками на службе у Антанты.
Я помню живо этих чехословаков, многострадальных скитальцев, по происхождению большею частью пролетариев крупной индустрии северных округов Австрии, загнанных волею Габсбургов в самое пекло мировой войны.
Они вырвались из клещей австрийского командования, они, проникнувшись революционно-национальной идеей, обратили свое оружие против угнетателей.: в качестве добровольческих частей, едва терпимых подозрительным самодержавием, они пытались вместе с русскими войсками проложить себе оружием дорогу к дорогой сердцу ждущей освобождения родине; они вместе с нами, русскими, пережили медовый месяц свободы, испытав всё подымающее действие русской революции.
А затем… затем вдруг они очутились среди потрясенного октябрьскими событиями фронта, среди общего бегства, угрожаемые лавиной немецкой оккупации; им пришлось опять оружием пробивать себе дорогу, с роковым сознанием, что угодить в руки врагов для них значит попасть не в плен, а под расстрел, в качестве государственных изменников.
Затем — своеобразный, чисто ксенофонтовский план передвижения через обширную Сибирь и океан на противогерманский фронт с другого конца мира, — на полях сражения бельгийской Фландрии или Итальянского Тироля…
Затем — под давлением Мирбаха, попытка Троцкого разоружить их, с угрозой, в случае сопротивления, выдачи австрийским властям; затем — восстание, братанье с рабочими и крестьянами Самары, Уфы, Екатеринбурга, новый революционный подъем, новая эра блестящих успехов. И тех же самых чехословаков, среди которых, как показал съезд их Совета Солдатских Депутатов, было более чем 75 % социалистов, — я видел сбитыми с толку, усталыми, разочарованными…
Их высшее командование, подвергнутое умелой тактике «обволакивания» со стороны русских монархических генералов и в соответствии с их видами инспирируемые агентами Антанты, готово было служить попустителям и даже пособникам реакционных диктаторов и социально-политических реставраторов.
«Низы» же смутно подозревали что-то, волновались безотчетным, беспредметным недовольством, теряли веру в дело, за которое им приказано бороться, хотели бежать от него и сохраняли мертвое подчинение лишь потому, что «свыше» им было сказано: «от вашего послушания здесь зависит судьба нарождающейся свободной независимой Чехословакии»…
«Ставка на доверие» — так можно было характеризовать политику нового, демократического правительства освобожденной территории. Стоило ему высоко поднять антибольшевистское знамя — как под него стали стекаться все, кому большевизм отравил, испортил жизнь. Особенно — офицерство. И это было так естественно.
Офицерство всё, целиком, сплошь было взято под подозрение, было почти что поставлено вне закона большевизмом «первого призыва», демагогическим, охлократическим большевизмом первых месяцев послеоктябрьской революции. Это было нелепо, ибо в массе своей офицерство того времени вовсе не было прежним, кастовым офицерством времен самодержавия. В том офицерстве война давно проделала огромные бреши, а колоссальное разрастание армии заставило влиться в эти бреши целую волну разночинно-демократического элемента.
Жестоко и злостно третируемые солдатами, сделанные козлами отпущения за чужую вину, огульно и несправедливо преследуемые новой властью, оскорбленные и униженные, все эти строевые офицеры стремились в Самару, с жаждой реванша в душе. Новое правительство принимало их с распростертыми объятиями. Атмосфера полного доверия со стороны демократического правительства, предполагалось, заставит размягчить сердца, духовно выпрямит и обновит гонимых в Советской России офицеров, возродит в них демократические симпатии. Предполагалось, что они оценят такое отношение и заплатят за него безусловной лояльностью. Всё было чрезвычайно благородно, идеалистично, и — увы! — в такой же мере утопично.
Оказалось, что среди офицерства слишком много людей, озлобленных на смерть, бесконечно искалеченных злобою ко всему, что пахнет демократией. Оказалось, что множество — если и не большинство — не столько думает о будущем, сколько вспоминает о прошлом, не столько ищет достойного места в предстоящих исторических событиях, сколько жаждет мстить за пережитое.