зовешь в Петербург. Назови же тех счастливцев, для сообщества которых должен я ехать за тысячу верст и там употреблять большую часть времени на бесполезные дела. Мне кажется, что здесь есть вернейшее средство для образования: это возможность употреблять время, как хочешь. Не думай, однако же, что бы я забыл, что я русский, и не считал себя обязанным действовать для блага своего отечества. Нет! Все силы мои посвящены ему. Но мне кажется, что вне службы — я могу быть ему полезнее, нежели употребляя все время на службу. Я могу быть литератором — а содействовать к просвещению народа не есть ли величайшее благодеяние, которое можно ему сделать? На этом поприще мои действия не будут бесполезны, я могу это сказать без самонадеянности. Я не бесполезно провел мою молодость и уже теперь могу с пользой делиться своими сведениями. Но целую жизнь имея главной целью образовываться, могу ли я не иметь веса в литературе? Я буду иметь его и дам литературе свое направление. Мне все ручается в том, а более всего сильнее помощники, в числе которых не лишнее упомянуть о Кошелеве, ибо люди, связанные единомыслием, должны иметь одно направление. Все те, которые совпадают со мной в образе мыслей, будут моими сообщниками. Кроме того, слушай одно из моих любимых мечтаний: у меня четыре брата, которым природа не отказала в способностях. Все они будут литераторами и у всех будет отражаться один дух. Куда бы нас судьба ни завела и как бы обстоятельства ни разрознили, у нас все будет общая цель — благо отечества — и общее средство — литература. Чего мы не сделаем общими силами? Не забудь, что когда я говорю мы, то разумею и тебя, и Титова.
Мы возвратим права истинной религии, изящное согласим с нравственностью, возбудим любовь к правде, глупый либерализм заменим уважением законов и чистоту жизни возвысим над чистотой слога. Но чем ограничить наше влияние? Где положишь ты ему предел, сказав nec plus ultra? Пусть самое смелое воображение поставит ему геркулесовы столбы, новый Колумб откроет за ними Новый Свет.
Вот мои планы на будущее. Что может быть их восхитительнее? Если судьба будет нам покровительствовать, то представь себе, что лет через 20 мы сойдемся в дружеский круг, где каждый из нас будет отдавать отчет в том, что он сделал и в свои свидетели призывать просвещение в России. Какая минута!»
Таковы были мечты двадцатилетнего Киреевского.
Тогда же для литературного вечера княгини З. А. Волконской написал он небольшой очерк «Царицынская ночь»… Это было первое произведение Киреевского, вышедшее за пределы тесного кружка товарищей. Весной 1828 года на проводах Мицкевича он читал ему свои написанные по этому случаю стихи. В том же году в «Московском вестнике» была напечатана статья Ивана Васильевича «Нечто о характере поэзии Пушкина» и перевод Петра Васильевича из Кальдерона. В альманах Максимовича «Денница» Иван Васильевич напечатал «Обозрение русской словесности за 1829 год» уже с подписью. Так в качестве критика выступил он на литературное поприще, которое и он, и его ближайшие друзья считали истинным его призванием.
Небольшая статья о Пушкине, помимо своих положительных достоинств, невольно останавливает на себе внимание сдержанностью тона и самостоятельностью взгляда двадцатидвухлетнего автора, и притом в такое время, когда почти вся наша литературная критика представляла смесь общих фраз с площадной бранью. Статья Киреевского была едва ли не первой в России попыткой критики серьезной и строго художественной. Самое содержание статьи — разделение творчества Пушкина на три периода: итальянско-французский, байроновский и народный (или русско-пушкинский, как его называет Киреевский) — не говорит нам теперь ничего нового, но если мы вспомним время ее написания — за семь лет до смерти Пушкина, — то такая ясность понимания критиком развития творчества поэта задолго до завершения этого развития явится немалой заслугой в наших глазах, а определение достоинств и недостатков отдельных поэм и указывание на народность творчества поражают и теперь своей меткостью. Особенно любопытно сопоставить последнее указание с мнениями Белинского и с речью Достоевского при открытии памятника Пушкину: сопоставление это показывает, что вопрос, поднятый гораздо позже, уже ясно представлялся уму Киреевского за целые полвека.
«Обозрение русской словесности за 1829 год» начинается похвалой новому цензурному уставу, похвала эта звучит горькой иронией для потомства, знающего, какая судьба постигла самого автора через два года… Помянув далее добрым словом незадолго перед тем умершего Новикова, создателя у нас охоты к чтению, Киреевский вкратце определяет развитие русской словесности начала этого века, деля его на три эпохи, отмеченные деятельностью Карамзина, Жуковского и Пушкина, — взгляд, опять вполне усвоенный нами теперь, но тогда, над свежей могилой Карамзина и при жизни Жуковского и Пушкина не лишенный новизны и поучительности. Следующий затем разбор отдельных литературных явлений истекающего года — отношения критики к XII тому «Истории государства Российского», достоинств и недостатков «Полтавы» Пушкина и других более мелких произведений — местами очень меток, но для уяснения взглядов Киреевского не дает нам ничего нового. В отзыве о Веневитинове [442] звучит глубокое личное чувство. Переходя к философским начинаниям покойного, Киреевский говорит:
«Но что должен был совершить Веневитинов, чему помешала его ранняя кончина, то совершится само собой, хотя, может быть, уже не так скоро, не так полно, не так прекрасно. Нам необходима философия: все развитие нашего ума требует ее. Ею одной живет и дышит наша поэзия, она одна может дать душу и целость нашим младенствующим наукам, и самая жизнь наша, может быть, займет от нее изящество стройности. Но откуда придет она? Где искать ее?
Конечно, первый шаг к ней должен быть присвоением умственных богатств той страны, которая в умозрении опередила все другие народы. Но чужие мысли полезны только для развития собственных. Философия немецкая вкоренится у нас не может. Наша философия должна развиваться из нашей жизни, создаться из текущих вопросов, из господствующих интересов нашего народного и частного быта. Когда? и как? — скажет время, но стремление к философии немецкой, которое начинает у нас распространяться, есть уже важный шаг к этой цели».
В конце «Обозрения» автор обращаться к будущности уже не философии русской, а словесности и всего русского просвещения. Приводим этот конец целиком.
«Но если мы будем рассматривать нашу словесность в отношении к словесностям других государств, если просвещенный европеец, развернув перед нами все умственные сокровища своей страны, спросит нас: „Где литература ваша? Какими произведениями можете вы гордиться перед Европой?“ — что будем отвечать ему?
Мы укажем ему