Самолет пустой — кроме меня и чекистов, никого. И опять получалось вроде тюрьмы — только с крылышками.
— Наручники-то, может, снимете теперь?
— Пока нельзя.
Самый главный их начальник чем-то напоминал борзую. Коричневые глаза чуть навыкате. Курит одну сигарету за другой.
— Ну, хоть отоприте на время. Мне покурить надо.
— Дайте ему закурить.
Один из чекистов всунул мне в зубы сигарету и потом вынимал иногда стряхнуть пепел.
— Сейчас мы вас выведем на трап — показать вашей матери, что вы уже внутри. А то она отказывается идти в самолет.
Опять на мгновение мелькнул лесок, группа автомобилей, какие-то люди — среди них мать. И назад. Мишку уже принесли на носилках внутрь. Я с трудом узнал его — все-таки шесть лет не видел. Вырос парень.
До чего же неловко сидеть, когда руки сзади. Наручники затянулись и жмут. Хоть бы спереди — и то легче. Охранник справа забавляет меня разговорами — рассказывает про самолеты. Сообщает, сколько происходит в год крушений, на каких линиях. Заботливо застегивает мне пояс. А я смотрю в окно, через плечо другого, молчаливого, как сфинкс. Может, последний раз в жизни я вижу эту землю. Радоваться мне или печалиться? Здесь, на этой земле, с самого детства норовили меня переделать, изменить, будто не было другой заботы у государства. Куда только не сажали меня, как только не издевались! Но, странное дело, избавляясь теперь от вечного преследования, я не чувствовал злобы или ненависти.
Куда бы я ни попал, где ни жил потом — мои воспоминания будут неизбежно связаны с этой землей, и так уж устроена память, что не держит она зла — остаются в ней только светлые картинки. Так что же — значит, печалиться? Но сколько я ни вглядывался в удаляющуюся, покрытую снегом землю, не мог заставить себя опечалиться.
Конечно, я буду скучать по друзьям, которые остались здесь, и, наверно, по арбатским переулкам, по привычной слуху русской речи. Но ведь точно так же тосковал я по друзьям, которые уехали. И разве не хотелось мне всю жизнь побывать в Лондоне? Нет, все это не увязывалось у меня с понятием ЗЕМЛЯ.
Но ведь должен же я чувствовать хоть радость? Радость победы. Как ни крути, мы воевали отчаянно с этой властью подонков. Мы были горсткой безоружных людей перед лицом мощного государства, располагающего самой чудовищной в мире машиной подавления. И мы выиграли. Она вынуждена была уступить. И даже в тюрьмах мы оказались для нее слишком опасными.
Наконец, должен же я чувствовать радость освобождения?
Стыдно признаться, но и радости я не чувствовал — только невероятную усталость. Так всегда у меня было перед освобождением. Ничего не хотелось, только покоя и одиночества. Но именно этого никогда не было. Не будет и теперь. Мать устроила чекистам скандал — потребовала свидания со мной. Каким-то образом она узнала, что я в наручниках.
Опять пришел главный начальник с глазами борзой и весьма неохотно разрешил свидание. Мать была в совершенном исступлении.
— Вы преступники, вы просто негодяи, — кричала она. — Даже здесь, в самолете, вы все еще издеваетесь. Мало вам было издеваться над ним столько лет!
— Нина Ивановна, ну, успокойтесь, — недовольно морщился начальник.
Все эти годы мать вела с властями отчаянную войну. Заваливала их протестами. Посылала открытые письма на Запад. Словом, не давала им дохнуть. Под конец она фактически делала все то, что когда-то делал я, и мне можно было спокойно сидеть в тюрьме.
Только тут, от нее, я и узнал о том, что меня обменяли. Странная, беспрецедентная сделка! Случалось в истории, что две враждующие страны обменивали пойманных шпионов или военнопленных. Но чтобы менять собственных граждан — такого я не припомню.
Что ж, двумя политзаключенными в мире стало меньше. Забавно, что советский режим оказывался приравненным в глазах мира к режиму Пиночета. В этом был символ времени.
Ну, а наручники — их криком не снимешь, как нельзя достигнуть свободы насилием. Сколько ни дергайся в наручниках, они только еще больше затянутся.
Да разве это они, эти трусливые чиновники, надевают нам наручники? Мы просто не научились еще без них жить. Не понимаем, что никаких наручников давно уже не существует.
Я пристально гляжу в собачьи глаза этого начальника, и он тут же их отводит. Собаки и чекисты, не выносят прямого взгляда — это я проверял много раз. Чего он боится больше всего на свете? Своего начальника повыше рангом.
— А почему, собственно говоря, вы меня везете в наручниках?
— Ну, хорошо, я вам скажу, — ерзает он, глядя в сторону. — Вы еще заключенный.
— Ах, вот в чем дело! Ну, а что вы будете делать, когда мы пересечем советскую границу? Это должно быть минут через двадцать. Над Австрией, например, я тоже заключенный?
Он не знает, что ответить. И беспокоит его не истина, не международное право, а выговор от начальника. Поэтому он идет в кабину связываться с Москвой. Получать инструкции.
— Снимите с него наручники, — говорит он, вернувшись. И мне: — Только, пожалуйста, ведите себя правильно.
Что он хочет сказать? Чтоб я не пытался выпрыгнуть из самолета?
Наконец-то можно размять руки, закурить как следует. Так-то лучше. А чекист, снявший наручники, замечает назидательно:
— Наручники-то, между прочим, американские. — И показывает мне клеймо.
Будто я и без него не знал, что Запад чуть не с самого начала этой власти поставляет нам наручники — в прямом и переносном смысле. Он что думал — разочарует меня?
Я никогда не питал иллюзий относительно Запада. Сотни отчаянных петиций, адресованных, например, в ООН, никогда не имели ответа. Разве уже это одно не показательно? Даже из советских инстанций приходит ответ. Хоть бессмысленный, но приходит. А тут — как в колодец. А так называемая «политика разрядки», Хельсинкские соглашения? Мы-то во Владимире сразу, на своей шкуре, почувствовали, кто от них выиграл.
Не первый день на наших костях строят «дружеские отношения» с Советским Союзом. Но омерзительнее всего, что Запад всегда пытался оправдать себя всякими заумными теориями и доктринами. Точно так же, как советский человек создал бесчисленное множество самооправданий, чтоб облегчить себе соучастие в тотальном насилии, так и Запад успокаивает свою совесть. И самооправдания-то эти иногда одни и те же. Но насилие безжалостно мстит тем, кто его поддерживает. И те, кто думает, что граница свободы и несвободы совпадает с государственной границей СССР, — жестоко ошибаются.
Опять пришел начальник:
— Мы пересекли советскую границу, и я должен объявить вам официально, что вы выдворены с территории СССР.