пост при русском дворе. Поломка дорожной берлины вынуждала его на продолжительную остановку. Во время ужина, стараясь как-нибудь развлечь или утешить своего угрюмого, недовольного постояльца сопоставлением несчастий, словоохотливый хозяин стал ему описывать тяжелую болезнь молодого одинокого француза, уже давно застрявшего под его кровом. Скуки ради, барон полюбопытствовал взглянуть на него, и тут у постели больного произошла их первая встреча.
Дантес утверждал, что сострадание так громко заговорило в сердце старика при виде его беспомощности, при виде его изнуренного страданием лица, что с этой минуты он уже не отходил более от него, проявляя заботливый уход самой нежной матери.
Экипаж был починен, а посланник и не думал об отъезде. Он терпеливо дождался, когда восстановление сил позволило продолжать путь, и, осведомленный о конечной цели, предложил молодому человеку присоединиться к его свите и под его покровительством въехать в Петербург. Можно себе представить, с какой радостью это было принято!»
Нелишне привести повествование А. П. Араповой («Новое время», 1907 г., № 11413), основанное на рассказах ее матери, хотя и не свободное от добавлений. «Когда вдохновение сходило на поэта, он запирался в свою комнату, и ни под каким предлогом жена не дерзала переступить порог, тщетно ожидая его в часы завтрака и обеда, чтобы как-нибудь не нарушить прилив творчества. После усидчивой работы он выходил усталый, проголодавшийся, но окрыленный духом, и дома ему не сиделось. Кипучий ум жаждал обмена впечатлений, живость характера стремилась поскорее отдать на суд друзей-ценителей выстраданные образы, звучными строфами скользнувшие с его пера. С робкой мольбой просила его Наталья Николаевна остаться с ней, дать ей первой выслушать новое творение. Преклоняясь перед авторитетом Карамзиной, Жуковского или Вяземского, она не пыталась удерживать Пушкина, когда знала, что он рвется к ним за советом, но сердце невольно щемило, женское самолюбие вспыхивало, когда, хватая шляпу, он, со своим беззаботным звонким смехом, объявлял по вечерам: „А теперь пора к Александре Осиповне (Смирновой) на суд! Что-то она скажет? Угожу ли я ей своим сегодняшним трудом?“ — Отчего ты не хочешь мне прочесть? Разве я понять не могу? Разве тебе не дорого мое мнение? — и ее нежный, вдумчивый взгляд с замиранием ждал ответа. Но, выслушивая эту просьбу, как взбалмошный каприз милого ребенка, он с улыбкою отвечал: „Нет, Наташа! Ты нс обижайся, но это дело не твоего ума, да и вообще не женского смысла“. — „А разве Смирнова не женщина, да вдобавок и красивая?“ — с живостью протестовала она. — „Для других — не спорю. Для меня — друг, товарищ, опытный оценщик, которому женский инстинкт пригоден, чтобы отыскать ошибку, ускользнувшую от моего внимания, или указать что-нибудь, ведущее к новому горизонту. А ты, Наташа, не жужжи и не думай ревновать! Ты мне куда милей с своей неопытностью и незнанием“». — Конечно, здесь важна не форма и не подробности этого рассказа, а общее содержание, общий смысл. Но в каком незавидном освещении рисуется здесь образ Н. Н. Пушкиной!
В. Я. Брюсов писал по поводу этого стихотворения: «Разве не страшно думать о тех „долгих молениях“, с которыми Пушкин должен был обращаться к своей жене, прося ее ласк, о том, что она отдавалась ему „нежна, без упоенья“, „едва ответствовала“ его восторгу и делила, наконец, его пламень лишь „поневоле“».
Поступью походила на богиню (лат.).
К величайшему сожалению, фамилия осталась неразобранной.
Приведем конец этой фразы: «…и до самой смерти Пушкина считали его недопустимым. Только неожиданный случай дал ему впоследствии некоторую долю вероятности. Но так как на этот счет не существует никаких юридических доказательств, ни даже положительных оснований, то это предположение надо отдать на суд Божий, а не людской». Насколько крепка была в Пушкине уверенность в виновности Геккерена, мы еще будем говорить по поводу его письма к Геккерену от 25 января 1837 года.
История этого письма загадочна. Впервые оно напечатано в книжке Аммосова по подлиннику, доставленному К. К. Данзасом. Озаглавлено оно здесь: «Письмо Пушкина, адресованное, кажется, на имя графа Бенкендорфа». Адресат указан здесь приблизительно, но в тексте книжки сказано уже положительно: «автором анонимных записок, по сходству почерка, Пушкин подозревал барона Геккерена-отца, и даже писал об этом графу Бенкендорфу». По традиции считается, что письма Пушкин не послал. П. И. Бартенев «со слов князей Вяземских» повествует, что письмо это найдено было у Пушкина в кармане сюртука, в котором он дрался. «В подлиннике я видал его у покойного Павла Ивановича Миллера, который служил тогда секретарем при графе Бенкендорфе; он взял себе на память это не дошедшее по назначению письмо». Желая объяснить мотивы, побудившие Пушкина написать письмо графу Бенкендорфу, Бартенев рассказывает следующую историю: «После этого (т. е. после оглашения помолвки Дантеса) государь, встретив где-то Пушкина, взял с него слово, что если история возобновится, он не приступит к развязке, не дав знать ему наперед. Так как сношения Пушкина с государем происходили через графа Бенкендорфа, то перед поединком Пушкин написал известное письмо свое на имя графа Бенкендорфа, собственно назначенное для государя. Но письма этого Пушкин не решился послать». Но это объяснение явно несостоятельно и заключает целую путаницу фактов. Вообще история этого письма, пролежавшего полтора месяца в кармане сюртука, весьма сомнительна и неясна. Где в настоящее время находится подлинник этого письма, неизвестно.
Речь идет, конечно, о Геккерене-старшем.
В подлиннике оставлен пробел для какого-то слова. Перевод: Балагур… очень хорош. Вы принесли мне счастье.
Непереводимая игра слов, основанная на созвучии слов: «cor» — мозоль и «corps» — тело. Буквально: «Я теперь знаю, что у вас мозоль красивее, чем у моей жены».
Внешняя веселость Пушкина бросалась в глаза сторонним наблюдателям. Стоит вспомнить, например, бесподобную сцену в мастерской К. Брюллова накануне, т. е. 26 января, записанную в дневнике А. Мокрицкого. Точно, приняв бесповоротное решение покончить с ненавистным делом Дантеса, Пушкин действительно снял с души своей тяжкое бремя. Но по некоторым признакам, которые мы вскоре отметим, надо думать, что внутренне его состояние было далеко неспокойным и неровным. Веселость же была результатом не внутреннего спокойствия, а возбуждения, вызванного предпринятым важным решением.
В «Переписке» (III, 448, № 1143) напечатан еще один «дуэльный» документ — записочка на франц. языке К. О. Россету: «Дело отложено, я предупрежу