58
Свою скрипку Лернер продал, когда уехал из Минлага на вечное поселение в Красноярский край. На вырученные деньги он и там, в ссылке, купил себе какую-то хлебную должность. После реабилитации вернулся в Москву, играл в джазе у Рознера (Мы могли бы узнать его телефон, у нас оказались общие знакомые — но решили, что не стоит. Едва ли ему хотелось вспоминать о некоторых подробностях своей лагерной биографии. Хотя мы-то с Юликом ему искренне благодарны.)
А на автобусной остановке возле Мосфильма мы как-то встретили Бьянку. К этому времени она была уже вдовой. Некрасивая немолодая женщина с усталым и недобрым лицом.
«Качественные знакомые» выручали Эйслера всю жизнь — и в серьезных случаях, и в несерьезных. Он рассказывал: много лет назад его поехал проводить на вокзал питерский приятель. В «Красной стреле» соседом Абрама Ефимовича по двухместному купе оказался знаменитый артист Юрьев — «последний русский трагик» и старейшина ленинградских гомосексуалистов. Молодой Эйслер забеспокоился.
— Глупости, ничего не бойся, — сказал приятель. — Я тебя научу. Как только тронется поезд, заведи разговор о том, что у каждого человека имеются свои маленькие странности. Он, конечно, заинтересуется, спросит: а какая странность у вас? И ты ему скажешь: каждый раз, когда ложусь спать, я насыпаю себе в анальное отверстие битое стекло.
После XX-го съезда такие «тройки» — комиссии, созданные, как говорили, по инициативе А. И. Микояна — ездили по лагерям, чтобы на месте разбираться в «делах» и освобождать незаконно осужденных. В составе тройки был член ЦК, представитель прокуратуры и — для объективности — кто-нибудь из бывших зеков.
Работали тройки так: перелистав лагерное «дело» — как бы конспект следственного, — задавали зеку несколько вопросов и решали: этого выпустить, а этого оставить в лагере. Не реабилитация и не амнистия, такое же, по сути, беззаконие, как деятельность ОСО — но, слава богу, со знаком плюс. Десятки тысяч людей вышли на свободу. (О составе и методах работы троек рассказываю с чужих слов, сам не участвовал).
На нашей шахте работала телефонисткой и жена Якова Самойловича, в прошлом видного партийного работника. Полина Филипповна — крупная, красивая и приветливая — была до странности похожа на Дзидру Риттенбергс, будущую жену Евгения Урбанского. А его младший брат, электрослесарь Володя, не вышел статью ни в отца, ни в Женю, что не помешало ему увести из под венца чужую невесту — очень хорошенькую, кстати сказать.
На Инте любили и уважали все их семейство. Именем Евгения Урбанского после его гибели назвали школу, где он учился. А вот улицу назвать в честь него городские власти так и не решились: несмотря на новые времена, лагерное прошлое отца перевесило кинематографическую славу сына.
Расставаться с сапогами мне было очень обидно. Когда мама прислала их — еще в Ерцево — я боялся, что они не налезут: у отца нога была на два номера меньше моей. А так хотелось поносить хорошие хромовые сапожки! Весь барак переживал за меня. Попробовали обсыпать босую ногу зубным порошком — за неимением талька. Не помогло. И тут кто-то из ребят, сжалившись, подарил мне тоненькие шелковые носки. Вот тогда нога с трудом, но проскочила. Потом-то я их разносил и радовался жизни — до встречи с Ивановым. К счастью, этого гаденыша вскоре перевели от нас. И Жора Быстров, которого возили на доследствие, видел его в роли вахтера какого-то провинциального УВД.
В так называемую «эпоху позднего реабилитанса» дело Батанина Мстислава Алексеевича пересмотрели. Он приезжал к нам из Горького — вся грудь в орденах. Но это его уже не радовало: навалились всякие хвори. И раньше времени свели его в могилу. А память о нем и о его лихом побеге из лагеря осталась в двух наших фильмах — «Служили два товарища» и «Затерянный в Сибири».
Эсэсовцев легко было вычислить по вытатуированной на бицепсе буковке. (Группы крови немцы обозначали не цифрами, а буквами.) Понимая это, эсэсовцы боялись сдаваться русским: думали, расстреляют на месте.
Кто-то из ребят рассказывал, что сам видел, как целая эсэсовская рота в бою под Данцигом ушла, отстреливаясь, в море: предпочли утопиться, а не сдаться в плен. Этот рассказ произвел на нас с Юликом впечатление (см. «Служили два товарища»).
Забавно, что когда много лет спустя, уже в Москве, мы сочиняли «Жили-были старик со старухой», еще не написав первой страницы, решили: в конце, на поминках старика будут петь его (и нашу) любимую песню «И снег, и ветер». Вообще-то она уже звучала в другом фильме, «По ту сторону», для которого и была написана. Но мы объявили на студии, что без этой песни фильма не будет. А. Пахмутова была польщена.
В Цинциннати, где я гостил у дочки, меня разыскал односеделец Виктор Левенштейн, «Рыбец». Специально приехал из другого города, привез свои тюремные фото — анфас и в профиль. И ксерокопию портрета, нарисованного на Красной Пресне каким-то умельцем. Портрет был выполнен обгорелыми спичками на носовом платке — чтоб легче было утаить при шмоне. А фотографии попали к Рыбцу при таких обстоятельствах: выпросил у нарядчика, пообещав вернуть утром. А ночью нарядчика зарубили блатные, так что отдавать не пришлось.
С Любовью Фейгельман я познакомился лет пять назад, в Москве. Очень немолодая, но все равно хорошенькая — комсомольская богиня на пенсии. Теперь она носила фамилию последнего мужа — Руднева. (По словам Ярослава Васильевича, все ее мужья приходили к нему выяснять отношения — хотя романа и в помине не было. Просто это имя и фамилия ритмически легли на вертевшуюся в голове мелодию.) Меня Любовь Саввишна спросила, нельзя ли сделать сценарий из ее книги и, услышав, что нельзя, сильно охладела ко мне. Для нее, как сказал бы А. Митта, «общение перестало быть плодотворным».
По капризу судьбы Смеляков и Каплер, вернувшись с Москву, какое-то время жили возле кинотеатра «Прогресс» в одном доме и даже на одной площадке. Погостив у Алексея Яковлевича, мы звонили в дверь напротив — к Ярославу Васильевичу.
Таких — даже состоявших в официальном браке — на женском ОЛПе было несколько: Лена, жена греческого дипломата по фамилии Политис, жена американца Галя Уоллес… Я их не знал, только слышал о них.