П. П. Вяземский упоминает, что тогда же Лермонтов написал стихотворение «На севере диком»: «Накануне отъезда своего на Кавказ Лермонтов по моей просьбе мне перевел шесть стихов Гейне «Сосна и пальма». Немецкого Гейне нам принесла С. Н. Карамзина. Он наскоро, в недоделанных стихах, набросал на клочке бумаги свой перевод».
Владимир Федорович Одоевского на прощание подарил Лермонтову записную книжку, на которой написал: «Поэту Лермонтову дается сия моя старая и любимая книга с тем, чтобы он возвратил мне ее сам, и всю исписанную. Кн. В. Одоевский, 1841. Апреля 13-е. СПБург».
Эта книжка будет заполнена лишь наполовину, но там появятся такие замечательные произведения, как «Утес», «Спор», «Сон», «L’Attente», «Лилейной рукой поправляя», «На бурке под тенью чинары», «Они любили друг друга так долго и нежно», «Тамара», «Свиданье», «Листок», «Выхожу один я на дорогу», «Морская царевна», «Пророк», «Нет, не тебя так пылко я люблю»…
На следующий день Лермонтов отбыл из Петербурга в Москву. Его провожал Аким Шан-Гирей. «К восьми утра приехали мы в Почтамт, откуда отправлялась московская мальпост (почтовая карета. — Е. Х.). У меня не было никакого предчувствия, но очень было тяжело на душе. Пока закладывали лошадей, Лермонтов давал мне различные поручения к В. А. Жуковскому и A.A. Краевскому, говорил довольно долго, но я ничего не слыхал. Когда он сел в карету, я немного опомнился и сказал ему: «Извини, Мишель, я ничего не понял, что ты говорил, если что нужно будет, напиши, я все исполню». — «Какой ты еще дитя, — отвечал он. — Ничего, все перемелется — мука будет. Прощай, поцелуй ручки у бабушки и будь здоров».
Это были в жизни его последние слова ко мне…»
Глава двадцать первая
Последняя Москва
17 апреля Тенгинского пехотного полка поручик Лермонтов прибыл в Москву, где остановился у Дмитрия Григорьевича Розена, своего однополчанина по Гусарскому полку, в Петровском дворце. Он немедленно рапортует бабушке: «…я в Москве пробуду несколько дней, остановился у Розена; Алексей Аркадич (Монго) здесь еще; и едет послезавтра. Я здесь принят был обществом по обыкновению очень хорошо — и мне довольно весело; был вчера у Николая Николаевича Анненкова и завтра у него обедаю; он был со мною очень любезен; — вот все, что я могу вам сказать про мою здешнюю жизнь; еще прибавлю, что я от здешнего воздуха потолстел в два дни; решительно Петербург мне вреден…»
Бабушка не разделяла легкомысленного оптимизма своего внука. В глубочайшей печали она писала Софье Николаевне Карамзиной: «Опасаясь обеспокоить вас моим приездом, решилась просить вас через писмо; вы так милостивы к Мишиньке, что я смело прибегаю к вам с моею прозбою, попросите Василия Андреевича [Жуковского] напомнить государыне [Александре Федоровне], вчерашний день прощены [в связи с празднованием бракосочетания наследника Александра Николаевича с принцессой Марией Гессен-Дармштадтской]: Исаков, Лихарев, граф Апраксин и Челищев; уверена что и Василий Андреевич извинит меня, что я его беспокою, но сердце мое растерзано».
Жуковский действительно решил воспользоваться благоприятным стечением обстоятельств. По существовавшей традиции свадьбе наследника должны были сопутствовать щедрые награды и амнистии провинившихся. Жуковский настоятельно советует своему воспитаннику цесаревичу Александру Николаевичу сделать все от него зависящее для смягчения участи декабристов, Лермонтова, но ходатайство потерпело фиаско. Не простили.
Тем временем Лермонтов задерживается в Москве. Пять дней. Может быть, самых лучших в жизни. Он проводит время у Розена, Анненковых, Лопухиных, видится со Столыпиными, кутит и вместе с тем почти непрерывно пишет стихи.
Один из тех, к кому Лермонтов в Москве заходит постоянно, — Юрий Федорович Самарин, позднее — философ, публицист, общественный деятель и вообще славянофил. Самарин был младше Лермонтова на пять лет; Лермонтов по-настоящему дружил с ним и разговаривал просто и откровенно. Самарин стал одним из тех, кто после смерти Лермонтова принял участие в собирании и публикации его наследия. Воспоминания Самарина о Лермонтове, записанные в дневнике под впечатлением от известия о смерти поэта, точны и достоверны. Он говорит о Лермонтове с любовью и в то же время не скрывая и своих неприятных впечатлений: «неуловимая», «в высшей степени артистическая натура» поэта то подавляла тяжелым взглядом и «глубиной индифферентизма» к собеседнику, то пленяла «простым обращением, детской откровенностью». Самарин передает темы своих разговоров с Лермонтовым: «кружок шестнадцати», «воспоминания Кавказа», женщины, литературные проекты, его скорая кончина.
В дневнике Самарин записал: «Лермонтов снова приехал в Москву. Я нашел его у Розена. Мы долго разговаривали, он показывал мне свои рисунки. Воспоминания Кавказа его оживили. Помню его поэтический рассказ о деле с горцами, где ранен Трубецкой… Его голос дрожал, он был готов прослезиться. Потом ему стало стыдно, и он, думая уничтожить первое впечатление, пустился толковать, почему он был растроган, сваливая все на нервы, расстроенные летним жаром. В этом разговоре он был виден весь. Его мнение о современном состоянии России: «Хуже всего не то, что известное количество людей терпеливо страдает, а то, что огромное количество страдает, не сознавая этого». Вечером он был у нас. На другой день мы были вместе под Новинским».
Под Новинское Лермонтов и Самарин ездили 20 или 21 апреля на народные гулянья, устроенные в связи с ожидавшимся приездом в Москву Николая I и всей царской семьи. Должно быть, весело проводили время. Вообще, несмотря на настойчивые разговоры о своей близкой смерти (разговоры эти начались еще в Петербурге и в Москве продолжились), Лермонтов не очень-то скучал. Немецким поэт и переводчик Ф. Боденштедт лицезрел Лермонтова в один из этих пяти московских дней и оставил весьма выразительное описание, в котором мы легко узнаем нашего бывшего царскосельского гусара:
«В один пасмурный воскресный или праздничный день мне случилось обедать с Павлом Олсуфьевым во французском ресторане, который в то время усердно посещался знатной московской молодежью. Во время обеда к нам присоединилось еще несколько знакомых и, между прочим, один молодой князь замечательно красивой наружности и довольно ограниченного ума, но большой добряк. Мы были уже за шампанским. Снежная пена лилась через край стаканов, и через край лились из уст моих собеседников то плохие, то меткие остроты.
«А! Михаил Юрьевич!» — вдруг вскричали двое-трое из моих собеседников при виде только что вошедшего молодого офицера, который слегка потрепал по плечу Олсуфьева, приветствовал молодого князя словами: «Ну, как поживаешь, умник!», а остальное общество коротким: «Здравствуйте». У вошедшего была гордая, непринужденная осанка, средний рост и замечательная гибкость движений. Вынимая при входе носовой платок, чтобы обтереть мокрые усы, он выронил на паркет бумажник или сигарочницу и при этом нагнулся с такой ловкостью, как будто бы он был вовсе без костей, хотя плечи и грудь у него довольно широки.