«Литургия» и «Мертвые Души» были переписаны набело его собственною рукою, очень хорошим почерком. Он не отдавал твоих сочинений для переписки в руки других; да и невозможно было бы писцу разобрать его рукописи по причине огромного числа перемарок. Впрочем, Гоголь любил сам переписывать, и переписывание так занимало его, что он иногда переписывал и то, чтó можно было иметь печатное. У него были целые тетради (в восьмушку почтовой бумаги), где его рукою каллиграфически были написаны большие выдержки из разных сочинений. Второй том «Мертвых Душ» был прочтен им в Москве по главам в разных домах, но число слушателей было весьма ограничено, да и те обязывались не рассказывать о содержании слышанного до поры, до времени. «Литургия» была еще меньшему числу его знакомых известна, а о других своих сочинениях он упоминал только изредка. Читал он отлично: слушавшие его говорят, что не знают других подобных примеров. Простота, внятность, сила его произношения производили живое впечатление, а певучесть имела в себе нечто музыкальное, гармоническое. При чтении даже чужих произведений умел он с непостижимым искусством придавать вес и надлежащее значение каждому слову, так что ни одно из них не пропадало для слушающих. В. А. Жуковский по этому поводу сказал, что ему никогда так не нравились его собственные стихи, как после прочтения их Гоголем.
И переписанные набело сочинения он все откладывал отдавать в цензуру, отзываясь тем, что желает еще исправить некоторые места, которые кажутся не совсем вразумительными. Впрочем, по его деятельности и распоряжениям можно было заключить, что у него многое уже окончательно готово.
А. Т. Тарасенков. «Последние дни жизни Гоголя». 2-е изд. М., 1902.
Из воспоминаний О. М. Бодянского
(В изложении П. А. Кулиша)
…За девять дней до масляной [25 января 1852 г. — меньше, чем за месяц до смерти Гоголя. ] О. М. Бодянский видел его еще полным энергической деятельности. Он застал Гоголя за столом, который стоял почти посреди комнаты и за которым поэт обыкновенно работал сидя. Стол был покрыт зеленым сукном. На столе разложены были бумаги и корректурные листы. Г. Бодянский, обладая прекрасной памятью, помнит от слова до слова весь разговор свой с Гоголем.
— Чем это вы занимаетесь, Николай Васильевич? — спросил он, заметив, что перед Гоголем лежала чистая бумага и два очиненные пера, из которых одно было в чернильнице.
— Да вот мараю всё свое, — отвечал Гоголь, — да просматриваю корректуру набело своих сочинений, которые издаю теперь вновь.
— Всё ли будет издано?
— Ну, нет; кое-что из своих юных произведений выпущу.
— Что же именно?
— Да «Вечера».
— Как! — вскричал, вскочив со стула, гость. — Вы хотите посягнуть на одно из самых свежих произведений своих?
— Много в нем незрелого, — отвечал спокойно Гоголь. — Мне бы хотелось дать публике такое собрание своих сочинений, которым я был бы в теперешнюю минуту больше всего доволен. А после, пожалуй, кто хочет, может из них (т. е. «Вечеров на Хуторе») составить еще новый томик. [Колебания, нужны ли «Вечера» в собрании сочинений, у Гоголя действительно были (об этом говорилось еще в предисловии к 1-му изданию), но ко времени, о котором рассказывает Бодянский, «Вечера» уже прошли через цензуру, а частично и через авторскую корректуру.]
Г. Бодянский вооружился против поэта всем своим красноречием, говоря, что еще не настало время разбирать Гоголя как лицо мертвое для русской литературы и что публике хотелось бы иметь всё то, что он написал, и притом в порядке хронологическом, из рук самого сочинителя.
Но Гоголь на все убеждения отвечал:
— По смерти моей, как хотите, так и распоряжайтесь.
Слово смерть послужило переходом к разговору о Жуковском. Гоголь призадумался на несколько минут и вдруг сказал:
— Право, скучно, как посмотришь кругом на этом свете. Знаете ли вы? Жуковский пишет ко мне, что он ослеп.
— Как! — воскликнул г. Бодянский, — слепой пишет к вам, что он ослеп?
— Да. Немцы ухитрились устроить ему какую-то штучку… Семене! — закричал Гоголь своему слуге по-малороссийски, — ходы сюды.
Он велел спросить у графа Толстого, в квартире которого он жил, письмо Жуковского. Но графа не было дома.
— Ну, да я вам после письмо привезу и покажу, потому что — знаете ли? — я распорядился без вашего ведома. Я в следующее воскресенье собираюсь угостить вас двумя-тремя напевами нашей Малороссии, которые очень мило Н. С. [Надежда Сергеевна Аксакова (1829–1869). ] положила на ноты с моего козлиного пенья; да при этом упьемся и прежними нашими песнями. Будете ли вы свободны вечером?..
— Ну, не совсем, — отвечал гость.
— Как хотите, а я уж распорядился, и мы соберемся у О. Ф. [Кошелевой] часов в семь; а впрочем, для большей верности, вы не уходите; я сам к вам заеду, и мы вместе отправимся на Поварскую.
Г. Бодянский ждал его до семи часов вечера в воскресенье, наконец, подумав, что Гоголь забыл о своем обещании заехать к нему, отправился на Поварскую один; но никого не застал в доме, где они условились быть, потому что в это время умер один общий друг всех московских приятелей Гоголя — именно жена поэта Хомякова — и это печальное событие расстроило последний музыкальный вечер, о котором хлопотал он. [Смерть Кат. Мих. Хомяковой (сестры Н. М. Языкова, умершего еще раньше — в 1846 г.) сильно подействовала на Гоголя. Хомякова умерла 35 лет от роду 26 января (в субботу) — от тифа, осложненного беременностью.]
«Записки», т. II, стр. 258–259.
П. А. Плетнев — В. А. Жуковскому
Пб., 24 февраля 1852 г. [Написано уже после смерти Гоголя.]
…Гоголем овладело малодушие или, правильнее сказать, — суеверие. И так, он начал говеть. [С 4 февраля (понедельник на масляной). ] Через два дня слуга графа А. Н. Толстого явился к нему и говорит, что он боится за ум и даже за жизнь Николая Васильевича, потому что он двое суток провел на коленях перед образами без питья и пищи. Как Толстой ни увещевал Гоголя подкрепиться — ничто не действовало. Граф поехал к митрополиту Филарету, [Филарет (Вас. Мих. Дроздов) род. 1782, ум. 1867; митрополит московский. ] чтобы словом архипастыря подействовать на расстроенное воображение кающегося грешника. Филарет приказал сказать, что сама церковь повелевает в недугах предаться воле земного врача. Но и это не произвело перемены в мыслях больного. Пропуская лишь несколько капель воды с красным вином, он продолжал стоять коленопреклоненный перед множеством поставленных пред ним образов и молиться. На все увещания он отвечал тихо и кротко: оставьте меня, мне хорошо. Он забыл обо всем: не умывался, не чесался, не одевался… Вот, милый друг, — какова натура человека: с одной стороны, гений вдохновения, а с другой — слепота младенца.